В конце концов старик Брюхов сам оставил в покое советскую власть и прекратил свой бесконечный спор с нею, замерзнув однажды насмерть прямо на льду. Вокруг его закоченевшего тела обнаружили множество волчьих следов, и в Атамановке пришли к мнению, что волки настигли его на реке, но почему-то не стали нападать, а просто уселись вокруг него и ждали, пока он замерзнет. Как будто сама Аргунь, наконец, решила его остановить.
И все же старик Брюхов, уходя, сумел высказать остающимся свое коренное мнение. На правой руке, которую он держал прямо перед собой, застыл твердый, как камень, кукиш. Перед похоронами сыновья пытались разогнуть ему пальцы, но у них ничего не вышло, и, пока не заколотили, Иван Николаевич лежал в гробу, выставив на всеобщее обозрение крепкую казацкую фигу.
Митькины частушки
Митька Михайлов одно время был гармонистом. По возрасту на танцы ходить ему было еще не положено, но взрослые парни пускали его, потому что на гармони лучше Митьки в Атамановке играть никто не умел.
Потом получилось так, что он влюбился в приблудную девку Настюху и она ему даже дала. Митька от этого был очень счастлив. Через месяц
Настюха из Атамановки куда-то исчезла, Митька с горя напился, свалился с обрыва и сломал себе руку.
Когда до него дошло, что без гармони на танцах он никому не нужен, у
Михайловых в доме наступил конец света.
Не такой, про который рассказывала в школе Анна Николаевна, когда учила атамановских детей не верить в Бога и объясняла почему, например, в Архиповке закрыли церковь, а самый натуральный – с мордобоем, с ревом и беготней по чужим огородам.
Морду били в основном самому Митьке – братья кулаками, а тетка
Наталья мокрым полотенцем – за то, что он по злости поубивал всех цыплят. Сначала долго сидел у себя на чердаке, смотрел то на гармонь, то на свою сломанную руку, а потом слез оттуда и порубил топором цыплят. За что – неизвестно. Просто, видимо, надо было кого-то убить.
“И главно дело – как он их одной рукой-то всех порешил?” – запыхавшись, удивленно сказала сама себе тетка Наталья.
Сколько могла, она еще бегала по огороду за Митькой со своим только что постиранным полотенцем, а когда тот однорукой молнией перелетел через забор и помчался уже по чужим грядкам, остановилась и, сильно волнуясь грудью, смотрела, как старшие сыновья то и дело валятся в соседский горох, топчут рассаду и все никак не могут поймать “этого черта”.
“Куда там! – махнула она рукой. – Бесполезно. Все равно цыплят не воротишь”.
То ли от быстрого бега, то ли от яркого солнца, под которым так хорошо зеленели раскинувшиеся перед теткой Натальей атамановские огороды, то ли вообще оттого, что за чужим забором вот так вот носились перед ней три больших уже ее сына, выращенных все-таки без мужика и потому только Господу Богу знамо каких дорогих, – в общем, неизвестно по какой причине, но злость ее вдруг прошла, почти вся улетучилась, и только жалко было почему-то одного-единственного цыпленка.
Тетка Наталья сама наступила на него в курятнике недели две-три тому назад и сломала ему крыло. Потом возилась с ним как с родным, выкармливала с ладони и даже поселила его у себя на несколько дней под кроватью, отчего, видимо, и привыкла. И этот “переломыш” тоже к ней как будто привык. А вот теперь Митька взял и захлестнул его топором вместе с другими цыплятами.
Тетка Наталья вздохнула, переживая, что в погребе уже тепло и долго всю эту битую птицу там не продержишь – придется как можно быстрее съесть. А едоков-то в доме – раз, два и обчелся.
Соседей, что ли, позвать?
“Эй! – вдруг изо всех сил закричала она сыновьям, увидев, что те, наконец, сумели подловить Митьку и уже наладились его мутузить. -
Кончай, кому я сказала! Совсем доломаете мне пацана. Куда нам потом такой обрубок!”
Вечером, когда подъели уже почти всех цыплят и самогона в баклажке осталось на самом дне, она успела прихватить со стола две последних жареных ножки и отдернула занавеску на холодной печи, где, свернувшись в злой и упрямый клубок, лежал со своей сломанной рукой