Под конец ушли мы с Гизульфом. Ночью плохо спали, все думали: когда Гупта чудеса начнет творить. Не пропустить бы. Под утро сморил нас сон.
И едва только заснули, как разбудили нас яростные вопли, от дома Агигульфа-соседа несшиеся. Мы так и подскочили. Началось! Видать, блаженный Гупта, с коровами толковать охрипнув, за дело взялся и Ахму воскресил — из благодарности к хозяевам.
Агигульфа-соседа мы в воротах нашего дома увидели. Стоял он в одной рубахе, с бородой всклокоченной, и рассказывал, крича и размахивая руками, матери нашей Гизеле, Арегунде-вандалке (она у нас заночевала) и Ильдихо сонной про беду, его постигшую. Так волновался Агигульф-сосед разве что в те дни, когда судился с нашим дядей Агигульфом из-за бесчестия своей полоумной дочери.
Мы с Гизульфом поближе подошли, чтобы послушать. А Агигульф-сосед все успокоиться не мог и снова рассказ свой повел, едва закончив, так что мы, можно сказать, с самого начала все услышали.
Пошел он, Агигульф-сосед, поутру корову доить — больше некому было. Да и дойки у этой коровы тугие, а Фрумо теперь слабенькая. Так он говорил, как бы извиняясь, что такую работу сам делал.
И что же он, Агигульф-сосед, в хлеву увидел? Под коровой, будто теленок под маткой, бугай этот здоровенный, Гупта-блаженный, пристроился. Стал на четвереньки, задницу отклячил, морду свою бесстыжую кверху задрал и сосет коровью сиську, а сам аж прихрюкивает. И молоко у него по рыжей бородище стекает. А коровенка стоит себе, пожевывает, глазами моргает. Не иначе, приворожил он ее.
Я, говорит, ему говорю, хоть ты святой и блаженный, а дело неблагое вовсе творишь, постыдное. Да когда это видано было, чтобы мужики, на которых и пахать-то не зазорно, коровью сиську сосали наподобие теленка!
Гупта же, Агигульфа-соседа увидев, возликовал: засмеялся радостно и, из-под коровы выпроставшись, к Агигульфу бросился, в объятья заключил, братом именуя, так что затрещали у соседа все кости и едва дух не испустил Агигульф. После, на себе поискался под лохмотьями и вошь сыскал богатырскую, под стать хозяину, кою, на ноготь положив соседу предъявил и сказал:
— То хворь твоя.
И с этими словами вошь казнил. После же, Агигульфа-соседа за плечи взяв, из хлева его вывел, приговаривая:
— Ступай, брат мой названный, ступай.
Так сказав, снова под корову полез.
В этом месте Арегунда-вандалка оборвала соседа:
— А что, была в тебе хворь?
Агигульф-сосед подтвердил хмуро: да, мол, была. Седмицу уж как зубами мучался.
Спросила тогда Арегунда: прошла, мол, хворь-то?
Еще более насупился Агигульф-сосед и вдруг изумился, рот раскрыл. И захохотал от радости неожиданной. А ведь и правда, прошла боль!
Арегунда сказала:
— У нас в селе тоже блаженный был, который исцелять мог, меньшой брат матери моей. — И вдруг, себя оборвав, помрачнела и прочь пошла.
Агигульф-сосед спросил нас:
— Что это с ней?
Мать моя Гизела и Ильдихо отмолчались, а я сказал:
— Видать, те чужаки убили дядьку-то Арегундиного, вот и грустно ей.
Так и пошла по нашему селу слава о Гупте, что хвори он целить может. И пошли на двор к Агигульфу-соседу за исцелением — кто с царапиной, кто с чирьем, кто с ломотой в костях.
Гупта-блаженный всех целил одинаково: палец в слюне обильно мочил и крест на болящем рисовал — кому на лбу, кому на щеке, как подвернется. В иные дни целил так же, как Агигульфа-соседа и вшей на себе истребил множество, но много и осталось.
О вшах Гупта так говорил: «Грехи по миру нашему ползают подобно вшам, ползающим по человеку». И многие толковали по селу, что во вшах гуптиных большая сила и норовили завладеть трупами казненных вшей, чтобы в ладанки вложить, но Гупта не давал.
Иным болящим целение гуптино сразу помогало и избавлялись от всех хворей. Ходили по селу радостные и Гупту славили.
Другим же это лечение и вовсе не помогло. Одвульф, к примеру, так от своих чирьев и не избавился. И ходили те болящие мрачными и Гупту бранили. Но Агигульф сосед их на двор к себе не пускал, зорко следя, чтобы больше единого раза никто у Гупты не побывал. А недовольным говорил, что не в Гупте дело — что целил, мол, плохо, не от души, — а в маловерии неисцелившихся. Одвульф же по селу бегал и со слезой кричал, что святости его Гупта завидует и нарочно чирьев на него, Одвульфа, напустил.
Гупта, когда в хлеву у Одвульфа-соседа не сидел, бродил по окрестностям; целил же только в хлеву на рассвете, пока петухи не отпели.
По селу Гупта тоже бродил. Заходил в дома. Разглядывал в домах то, это; иной раз брал мелкую утварь и нес ее в другие дома, где оставлял. И запрещал назад возвращать. Говорил: «Так надо». В хозяйках эти деяния блаженного порождали глубокое недоумение.
Раз зашел Гупта в храм Бога Единого. По сторонам огляделся, заулыбался, головой завертел: понравился Гупте храм. Годья хорошо украсил храм, везде цветная ткань повешена, светильники стояли. И крест железный кованый с рукоятью, вроде той, что для мечей делают, перед алтарем стоял.
Как увидел Гупта этот крест, так пал ниц и возопил:
— Чудо, чудо!
На крик годья Винитар вышел и к Гупте приблизился, спросив того ласково, почему кричит блаженный.
Гупта на полу завозился и засопел, а потом выговорил невнятно, что счастье-то какое, чудо, мол, в храме увидел. И на нем, годье Винитаре, сияние видит. Венец ему, годье Винитару, предстоит мученический. Видит это Гупта собственными глазами, вот этими.
С такими словами поднес Гупта свои толстые пальцы к глазам, будто выковырять их захотел. И испугался годья Винитар, не сделал бы себе Гупта худого. Велел ему подняться.
Гупта, охая, поднялся и, все еще о чуде и венце мученическом бормоча, совсем годью смутил: маленький светильник глиняный взял и понес его на вытянутых руках прочь из храма.
Винитар за ним следом вышел, чтобы поглядеть, куда Гупта направится с этим светильником.
Гупта же прямиком к Хродомеру на подворье зашел (прежде обходил стороной, будто стерегся чего-то). По дороге Гупта во весь голос распевал колыбельную, какую в нашем народе всякому младенцу поют, так что пока старший сын в семье вырастет, она у него на зубах уже вязнет. Мать-то ее каждому новому братишке по году, а то и по полтора бубнит в колыбель.
Гупта же ее горланил, будто пива темного напился, и в то же время восторг и благоговение в голосе его звучали, словно священный гимн то был.
И когда уже близок был дом хродомеров, Гупта аж выплясывать начал, точно рикс Давид, в бург, от врагов отбитый, входя (про то нам годья в храме рассказывал).
И так, распевая и ликуя, взошел к Хродомеру и светильник, из храма Бога Единого взятый, прямо на стол поставил, у Хродомера перед носом. И возгласил Гупта да так громко, что даже вне подворья хродомерова слыхать было: мол, темнота у Хродомера, свет, мол, Хродомеру надобен. После, задом пятясь, к стене отступил, руки крестом раскинул, бороду выставил, глаза выпучил и на Хродомера уставился, осклабясь.
Хродомер же неподвижно сидел и только тяжелым взором на Гупту из-под бровей кустистых глядел. Не убить старался. Да только плохо у него это получалось.
Я-то не видел, а Гизульф видел (он осмелился следом за Гуптой в дом к Хродомеру сунуться), что Хродомер ласково поглаживал тяжелое навершие своей палки, будто примериваясь раскроить Гупте череп. Только такой череп, как у Гупты, благодарение Богу Единому, не вдруг раскроишь.
Долго они так друг на друга смотрели. Потом Гупта засмеялся, от стены отлепился и Хродомера сочно поцеловал. И с тем прочь из его дома двинулся, напевая на ходу и приплясывая.
Хродомер в новой беленой рубахе был. Обтерся он после гуптиного поцелуя и вдруг увидел, как по рукаву крупная вошь ползет. Такие вши только у блаженного водились. Заревел от злости и придавил эту вошь — Гизульф говорит, с таким хрустом, будто орех расколол. Видать, застарелую хворь какую-то губил.
Когда рев хродомеров до Гупты донесся, блаженный даже не повернулся. Будто знал заранее, что заревет Хродомер.