Ему вдруг приходит в голову, что если бы каким-нибудь образом не стало его золовки и ее трех ребятишек, которые свалились на него как снег на голову, то акции принадлежали бы ему, только ему. Онли отгоняет от себя эти мысли, как недостойные порядочного человека.
…Но когда же они, наконец, остановятся! Этак обе демонстрации смешаются в одну кучу.
– Долой изменников! – орет господин Довор. – Прочь с дороги!
– Прочь с дороги! – орут господа Раст, Пук, Бишоп. – Смерть Полигонии!
– Куда девался ваш сенатор? – кричат им в ответ. – Переговоры вместо войны!.. Береги последнее ухо, Пук! Долой войну, с нас за глаза хватит чумы!.. Сами уступайте дорогу, на улице мы еще, слава богу, все равны! Эй, Довор, сколько вы на этот раз собираетесь заработать на атавской крови?.. Долой ненужную бойню! Пускай Довор сам идет воевать!..
Никто не скомандовал, но оркестр сам по себе перестал играть: между обеими демонстрациями оставалось не более трех-четырех шагов. Полицейские крепче сжали в своих руках резиновые дубинки, ветераны, готовясь к драке, скинули с себя пальто, отдали их соседям по ряду, а сами стали быстро засучивать рукава. Два национальных флага – огромный шелковый и небольшой полотняный – застыли на месте: знаменосцам ходу больше не было, они стояли друг против друга, и никто из них не хотел уступить другому дорогу.
Обе толпы остановились. Наступило грозное молчание, за которым через мгновенье, другое грянул бы бой, если бы не теперь уже знакомый жителям Кремпа пронзительный свист, перешедший в вой, а сразу за этим в оглушительный взрыв. Потом послышался еще один взрыв, и еще один, и еще много взрывов…
Бомбы падали со всех сторон, и поначалу трудно было определить, в какую сторону бежать. Большинство семейных побежало все же к своим жилищам, туда, где в их помощи нуждались жены, дети, старики. Онли тоже побежал домой, где Энн, его бедная, милая Энн готовила парадный обед.
Навстречу ему попадались бегущие. От них он узнал, что одна бомба, кажется, упала где-то на Главной площади. На Главной площади находилась лавка, в которой он служил. Его хозяин, господин Квик, жил на втором этаже. А вдруг бомба попала как раз в этот дом? Нет, этого не может быть: ведь господин Квик только что был в двух шагах от него, в первых рядах манифестации. Почему-то Наудусу казалось, что это достаточно серьезное возражение против подобной жуткой возможности. Ему было страшно за семейство Квиков, к которым он привык за восемь лет службы в их лавке. Господин Квик согласился быть свидетелем на завтрашней свадьбе. Потом ему стало страшно и за себя: а вдруг и в самом деле что-нибудь случилось с лавкой? Тогда он останется без работы… Без работы!!! Нет, этого не может быть! Ведь он везучий. Он всегда был таким везучим… Правда, он умеет играть на кларнете. Кое-что можно заработать и на кларнете. Но где? В Кремпе все места кларнетистов уже заняты… Хотя, конечно, если война как следует развернется, то двоих кларнетистов обязательно призовут в армию: Роба Крэга и этого, как его, тьфу, – от всех этих переживаний фамилию вышибло из памяти! – Высокий такой, с мохнатыми бровями и животом, торчащим, как тыква… Ну, а пока война развернется? Куда деваться, пока этих двоих еще не возьмут на войну?.. Хорошо еще, что он догадался купить акции, но как обидно будет тратить дивиденды на жизнь, а не на расширение капитала…
Обливаясь потом, задыхаясь, с трудом передвигая задеревеневшие ноги, он вынырнул из боковой улички на Главную площадь и первым делом убедился, что ничего с домом Квика не случилось. Только стекла из окон повыскочили.
– Фу! – облегченно вздохнул Онли, не считаясь с приличиями, вытер вспотевшее лицо рукавом пальто, счастливо оглянулся на чей-то надрывный вопль и увидел, что от приземистого трехэтажного дома, в котором еще десять минут тому назад помещалась банкирская контора «Сантини и сын», не осталось ничего, кроме большой, ровно усыпанной розовым щебнем воронки.
Есть впечатления, которые на всю жизнь остаются свежи. Тот, кто хоть раз слышал, как падает бомба, никогда не забудет ее зловещего, стремительно нарастающего свиста. Профессору не пришлось, как Фрогмору, задумываться, что это за звук приближается из праздничной голубизны высокого весеннего неба: он прожил три с половиной месяца в военном Лондоне и наслушался этого свиста. Он быстро оглянулся: спрятаться негде.
– Ложись! – сказал он Джерри самым спокойным тоном, на какой был в эту минуту способен. – Делай, как я! – и шлепнулся на тротуар вместе с маленьким Матом. Мат от неожиданности разревелся и стал вырываться из рук Гросса. Мальчику было холодно и неудобно на сыром асфальте.
– Ложись скорей! – крикнул профессор старшему мальчику, видя, что тот уставился на него, как на сумасшедшего.
Свист уже превратился в вой. Теперь, когда решали доли секунды, мальчик оцепенел от ужаса. Ждать было некогда. Гросс дернул Джерри за ногу. Мальчик рухнул на тротуар рядом с ревевшим маленьким Матом, а Гросс навалился на обоих ребят всем своим большим и грузным телом.
Но Джерри все же удалось одним глазом увидеть из-под профессора, как темневшее на соседней улице трехэтажное кирпичное здание тюрьмы плавно, словно растекаясь в воздухе, взмыло вверх огромной темно-рыжей тучей пыли, щебня, огня и дыма. Эта туча на несколько мгновений закрыла собой низкое февральское солнце. Сначала оно совсем пропало из виду, потом стало просматриваться в виде тусклого оранжевого кружочка с очень острыми краями, как во время солнечного затмения сквозь закопченное стеклышко.
Грохот взрыва оглушил мальчика. Он не расслышал ни звона посыпавшихся стекол, выдавленных из оконных рам мощной взрывной волной, ни тонкого комариного жужжания еле различимых в далекой вышине самолетов, ни низкого и неровного гудения тысяч и тысяч железных и кирпичных осколков, которые стучали по черепичным крышам, по тротуарам, по стенам домов, ни воплей раненых, ни криков и топота перепуганных людей, неведомо куда бежавших от нагрянувшей беды. Он только почувствовал что-то теплое на своей ноге. Джерри потрогал ногу, нащупал что-то теплое, липкое и испугался.
– Ранен! – решил Джерри. – Ну да, я ранен! – Он знал, что когда ранят, то не всегда поначалу чувствуется боль. – Вот сейчас уж мне обязательно достанется от дяди Онли! Пустите же! Пустите!
Профессор и не пошевелился.
Снова послышался свист. Джерри замер в ожидании. За углом взорвалась вторая бомба, потом где-то дальше – третья, четвертая, пятая… Медленно осела туча, всплывшая над тюрьмой, и освободила по-прежнему ослепительное и безмятежно спокойное солнце; послышались и замерли вдали топот и крики людей, пробежавших где-то совсем рядом, а профессор Гросс разлегся и не думал подыматься.
– Да пустите же, наконец! Я дышать не могу! – простонал Джерри и, ожесточенно орудуя кулаками, стал выбираться из-под Гросса.
Выбравшись, Джерри вытащил за ручонки зашедшегося в плаче и посиневшего от удушья братишку, а дядя Эммануил и не собирался вставать. Он лежал лицом вниз, широко раскинув руки, грузный и страшно неподвижный. Из его затылка неторопливо текла широкая алая струя…
На улице никого не было. Все бежали за город. Неподалеку, на самой середине мостовой, лежала женщина в модной шляпке. Джерри вспомнил: она переходила улицу за секунду до того, как дядя профессор повалил их с Матом на тротуар. Она тоже не поднималась на ноги. Ее раскрытые синие глаза, не моргая, смотрели на солнце, руки в поношенных желтых воскресных перчатках раскинулись широко и свободно, будто она блаженно развалилась на солнечной лужайке после приятной, но утомительной прогулки.
Джерри стало страшно. Он потормошил Гросса за руку. Тот остался неподвижен.
– А-а-а! – закричал Джерри, схватил братишку на руки и, сгибаясь от непосильной ноши, заторопился в сторону дома, который они так недавно покинули втроем. Под его ногами хрустело и дробилось битое стекло, равнодушно поблескивавшее на солнце. Дважды ему пришлось обходить валявшихся на пути мертвых. Джерри прибавил шагу, насколько это было в его слабых силенках, а когда они окончательно иссякли, ссадил братишку, который всю дорогу не переставал отчаянно реветь, устроил его на обочине тротуара, сам уселся рядом с ним и тоже заплакал.