— Что, собственно, ты имеешь в виду? Что такого с ними происходит?
— Ну, не знаю, но пускать только один пассажирский поезд в день…
— Один поезд?
— …просто нелепо, на мой взгляд, и потом какой еще поезд! Должно быть, ты унаследовал эти вагоны еще от прадедушки, который гонял их и в хвост, и в гриву. Потом, в каком медвежьем углу ты отыскал этот паровоз, работающий на дровах?
— Как это, на дровах?
— Да вот так, на дровах. Мне еще не приходилось видеть такого, кроме как на фотографиях. Из какого музея ты его стащил? И не пытайся изобразить неведение, просто скажи мне, в чем тут юмор?
— Да нет, конечно же, я в курсе, — заторопился с ответом Таггерт. — Просто… просто ты попал туда как раз в ту неделю, когда у нас были проблемы с локомотивами — мы заказали новые, однако вышла небольшая задержка — ты знаешь, какие проблемы у нас с производителями локомотивов — но это временная задержка.
— Конечно, — согласился Бойль. — С задержками ничего не поделаешь. Но на более чудном поезде мне еще не доводилось ездить. Меня там едва не вывернуло наизнанку.
Через несколько минут они заметили, что Таггерт притих.
Казалось, он погрузился в себя. И когда он резким движением, без каких-либо объяснений, поднялся, все последовали его примеру, усмотрев в этом приказ.
Ларкин пробормотал с вымученной улыбкой:
— Мне было так приятно, Джим, очень приятно. Так рождаются великие проекты — за выпивкой с друзьями.
— Общественные реформы происходят медленно, — холодным тоном молвил Таггерт. — И нужно быть терпеливым и осторожным.
Он впервые повернулся к Уэсли Моучу:
— Что мне нравится в вас, Моуч, так это то, что вы не слишком говорливы.
Уэсли Моуч был человеком Риардена в Вашингтоне.
Закат еще не совсем погас на небе, когда Таггерт и Бойль вышли на улицу у подножья небоскреба. Факт этот немного удивил обоих — полумрак в баре намекал на то, что на улице их ждет полночная тьма. На фоне заката вырисовывалось высокое здание, острое и прямое, как занесенный меч. Вдалеке за ним в воздухе висел календарь.
Таггерт с досадой принялся возиться с воротником, застегивая его, чтобы спастись от уличного холода. Он не намеревался возвращаться сегодня в контору, однако теперь это стало необходимым. Следовало повидать сестрицу.
— …трудное предприятие ожидает нас, Джим, — говорил Бойль, — трудное предприятие, связанное со многими опасностями и сложностями, когда на кон поставлено столь многое.
— Все зависит оттого, — медленно проговорил Джеймс Таггерт, — узнаем ли мы, кто делает это возможным… Именно это и следует узнать — кто делает это возможным.
Дагни Таггерт было девять лет, когда она обещала себе, что в свое время будет управлять железными дорогами «Таггерт Трансконтинентал». Она приняла такое решение, стоя в одиночестве между двух рельс, глядя на две стальные прямые, уходившие к горизонту и встречавшиеся там в одной точке. Железнодорожная колея прорезала лес, абсолютно с ним не считаясь, и это доставляло ей высокомерное удовольствие: дорога была чужда чаще древних деревьев, зеленым ветвям, спускавшимся к вершинам кустов, одиноким копьям диких цветов — однако она существовала. Две стальные прямые блестели на солнце, а черные шпалы превращались в подобие лестницы, по которой ей надо было подняться.
Решение нельзя было назвать внезапным, оно, скорее, походило на последнюю словесную печать, скреплявшую то, что и так было давным-давно ей известно. И молча, не договариваясь, словно бы связанные совершенно излишним обетом, они с Эдди Уиллерсом с самых юных дней отдали свои жизни железной дороге.
Непосредственно окружавший Дагни мир, взрослые и дети, были скучны и неинтересны ей. И то, что жить ей приходится среди скучных людей, она воспринимала как некую грустную случайность, с которой надлежало терпеливо мириться какое-то время. Ей удалось заглянуть в другой мир, и она знала, что он где-то существует: мир, создавший поезда, мосты, телеграфные провода и мигающие в ночи огни семафоров. Надо подождать, решила она, и дорасти до этого мира.
Дагни никогда не пыталась объяснить, почему ей нравится железная дорога. Что бы там ни чувствовали остальные, она знала, что такого ощущения им не понять, они попросту лишены его. Аналогичное чувство посещало ее в школе, на уроках математики — единственных, которые она любила. Ей нравилось волнение, сопутствующее решению задачи, надменный восторг, с которым она принимала вызов и без малейшего труда находила решение, стремясь получить новое, еще более сложное испытание. Одновременно она ощущала все возраставшее уважение к своему сопернику, к науке, такой чистой, строгой и столь возвышенно рациональной. На занятиях математикой в голове ее сразу возникали две простые мысли: «Как здорово, что люди создали эту науку» и «Как прекрасно, что я хорошо в ней разбираюсь». Радость восхищения наукой и собственными способностями возрастала в ней одновременно. Таким же было и то чувство, которое она испытывала к железной дороге: почтение перед чужим мастерством, пошедшим на ее созидание; к изобретательности чьего-то логичного, тонкого интеллекта добавлялась тайная улыбка, намекавшая на то, что однажды она поймет, как сделать лучше. Как подобает смиренному ученику, она крутилась возле путей и паровозных депо, однако в смирении этом угадывалась будущая гордость, которую еще следовало заслужить.