С этими словами он указал другу на маленькую модель старинного корабля, выставленную в витрине лавки между жевательным табаком и кожаной плеткой.
Корабли, корабли, одни лишь корабли! И казалось, что при виде каждого нового кораблика в мозгу у Фридриха зарождается тихое мучительное сопротивление. Он, правда, знал, что в эту минуту перед его глазами возникает невиданный всеобъемлющий символ. С помощью некоей центральной ясности, этого нового органа познания, он понял, что здесь, в маленьком образе, содержится вся сущность странствий и приключений человеческой души.
— О дорогой Фридрих, ты здесь? — воскликнул хозяин лавчонки, который только что с силой открыл стеклянную дверь своего заведения, так что висевшие на ней различные товары закачались и задребезжали. — А я думал, ты еще в плавании.
И Фридрих, как ни странно, признал в лавочнике, стоявшем перед ним в убогом халате и колпаке — наряде, принадлежавшем давно умершему кондитеру из его детства, — Георга Расмуссена. Да, того самого Георга Расмуссена, чье прощальное письмо он получил еще в Саутгемптоне. Как ни таинственна была эта встреча, было в ней для Фридриха что-то само собой разумеющееся. Лавочка кишела овсянками.
— Это овсянки, — сказал Расмуссен, преобразившийся в старьевщика, — те самые, что прошлой зимою, как ты знаешь, вторглись в Гейшейер и предрекли мне злую участь.
— Да, да, — ответил Фридрих, — стоило приблизиться к голому кусту, как он вдруг начинал трястись, сбрасывая с себя, как бесчисленные золотые листья, стайки этих птиц. Это, говорили мы, сулит нам горы золота.
— Так вот, — сказал лавочник, — двадцать четвертого января тринадцать минут второго, взяв в руки только что полученную телеграмму из Парижа, извещавшую, что ты прощаешь мне долги, я испустил дух. Сзади в лавке висит лисья шуба моего коллеги, передавшая мне — о нет, я не жалуюсь! — заразную болезнь. Я писал тебе, что постараюсь дать знать о себе с того света. Well,[35] вот и я! И здесь тоже не все ясно, но мне тут лучше: незыблемость главного чувства всем нам приносит покой.
— Очень хорошо, — продолжал он, — что ты встретился с Петером Шмидтом. В этом краю с Петером очень считаются. Ну, вы еще встретитесь там, наверху, когда начнется эта нью-йоркская юбилейная шумиха — «fourteen hundred and ninety two». Господи, что, в сущности, толку в таком мелком событии, как открытие Америки!
И так странно одетый Расмуссен вытащил из витрины морской кораблик, который, как и флагманский корабль Христофора Колумба, тоже назывался «Санта-Мария». Он сказал:
— А теперь покорнейше прошу поглядеть сюда!
И Фридрих увидел, как старый кондитер стал вытаскивать из этого корабля один за другим его маленькие двойники, и каждый из них был еще меньше предыдущего. Всякий раз, вытаскивая новый кораблик из чрева его собрата, он приговаривал:
— Терпение, терпение! Чем меньше корабль, тем он лучше. И если бы у меня было время, я добрался бы до самого маленького, последнего, до самого славного плода провидения. Каждый из этих корабликов ведет нас за пределы не только нашей планеты, но и возможностей нашего познания. Но если ты интересуешься, — продолжал он, — у меня еще много других товаров. Вот садовые ножницы капитана, а вот и лот для измерения звездного неба и Млечного Пути до самой их глубины. Но вам некогда, и я не хочу вас задерживать.
И старьевщик скрылся за стеклянной дверью. Но было видно, как он прижался носом к стеклу и с таинственным видом, словно предлагая еще какой-то товар, держал палец перед губами, открывавшимися, как у рыбы, и издававшими неслышные звуки. Фридрих понял: Legno santo! Крестьяне-светоробы! Но тут Петер Шмидт пробил кулаком стеклянную дверь, сорвал с головы Расмуссена колпак с вышивкой, вытащил из замка какой-то ключик и подал Фридриху знак следовать за ним. Дома остались позади: они выбрались на холмистую местность.
— Дело, — начал Петер, — вот в чем: придется потрудиться.
И они несколько часов подряд бежали и поднимались куда-то. Наступил вечер. Они развели костерок. Улеглись спать на дереве, раскачивавшемся на ветру. Наступило утро. Они снова пустились в путь и шли, пока день не стал клониться к вечеру. Наконец Петер открыл дверцу в одной низкой каменной стене. За стеной был сад. Садовник, подвязывавший виноград, сказал:
— Добро пожаловать, господин доктор. Солнце заходит, но ведь знаешь, для чего уходишь из жизни.
Рассмотрев этого человека, Фридрих понял, что перед ним кочегар, ушедший из жизни на «Роланде».
— Это приятнее, чем в топке шуровать, — отозвался он о своей возне с виноградными гроздьями и лозами и указал кивком головы на свисавшие с пальцев куски веревки.
Затем все трое пошли довольно далеко — в заброшенный, скрывающийся в кромешной тьме участок сада. Свистел ветер, и росшие в саду деревья и кусты шумели, словно морской прибой. По сигналу кочегара они сели на корточки в середине некоего круга, и Фридриху почудилось, будто тот голой рукою вынул из кармана кусочек тлеющего угля. Кочегар приподнял уголек невысоко над землей и осветил круглое отверстие в почве вроде следа хомяка.
— Legno santo, — промолвил Петер Шмидт, показывая на тлеющий уголь. — Теперь, дорогой Фридрих, тебе предстоит узреть маленьких демонов, похожих на муравьев; здесь их называют noctilucae, то есть ночными огоньками. Сами же они нарекли себя высокопарно светоробами. Надо, однако, признать, что это именно они собирают и держат в складах свет, содержащийся в недрах земли, сеют его на подготовленных особым способом полях, собирают урожай, когда свет дает стократные всходы, и хранят его в золотых снопах или слитках до самых темных времен.
И Фридрих в самом деле увидел через щель иной, как бы освещенный подземным солнцем, мир, где великое множество маленьких светоробов отбивало косы, срезало колосья, вязало снопы, короче говоря, было занято жатвой. Многие вырезали свет из почвы в виде золотых слитков.
— Светоробы — вот кто больше всех трудится во имя моих идей, — сказал Петер.
Фридрих проснулся, но где-то рядом с ним еще звучал голос друга.
Пробудившись, Фридрих прежде всего взглянул на часы. Какое-то смутное чувство говорило ему, что он спал несколько суток. Но оказалось, что после его последнего пробуждения прошло не больше шести минут.
Особый, небывалый страх объял его. Он был возбужден и даже подумал, что удостоился откровения. Из сетки над своей кроватью он вынул записную книжку и внес туда дату и время смерти, названные странным лавочником-старьевщиком. В ушах стоял голос Расмуссена: «Тринадцать минут второго, двадцать четвертого января».
Волнение на море немного усилилось, а значит, и корабль стало слегка покачивать. К тому же заревела сирена. Фридрих ощутил приступ нетерпения. Повторившийся громоподобный рев сирены, означавший появление тумана, качка, хотя и легкая, но, возможно, предвещавшая новые бури и новые переживания, — все это раздражало и омрачало Фридриха. От сумятицы причудливых картин, рожденных его мозгом, он внезапно перешел к не менее причудливым картинам подлинного мира. Высадившись во сне на берег, он обнаружил себя, пробудившись, запертым в тесной каюте бороздящего океан парохода, который почему-то не тонул под тяжким бременем смятенных снов стольких людей.
Уже около половины шестого Фридрих был на палубе. Туман рассеялся, и над краем не очень спокойного свинцового океана чуть брезжил рассвет. Обезлюдевшая палуба была похожа на мертвую пустыню. Пассажиры лежали на своих койках, а так как пока еще не было видно никого из экипажа, то можно было подумать, что огромный корабль, больше не ведомый людьми, сам следует своим курсом.
Фридрих стоял на корме, поглядывая на лаглинь, тянувшийся за судном в широком бурлящем кильватере. Даже в этот призрачный предутренний час голодные чайки преследовали, то приближаясь, то отставая, корабль и то и дело с душераздирающим криком проклятых богом душ стремительно кидались в кильватер. До сознания Фридриха с трудом доходило, что это уже не было сновидением. В глазах человека, еще находившегося во власти впечатлений от диковинных ночных событий, перенапрягших его нервы, эта непостижимая, вечно колышущаяся пустыня мирового океана выглядела не менее удивительным чудом. Пред невидящим оком многих тысячелетий, океан, и сам оставаясь таким же невидящим, как и они, перекатывал свои водяные горы. Именно так же, а не как-нибудь иначе, все выглядело с первого дня творения. «В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пустынна, и тьма над бездною; и Дух Божий носился над водою».[36] Фридриха пробирал озноб. Жил ли он когда-либо с чем-нибудь иным, как не с духом и с духами, то есть с призраками? И не удалился ли он в данную минуту на самое большое расстояние от того, что под именем действительности служило ему всегда прочной, неколебимой основой? Не верил ли он в этом состоянии в сказки няньки и истории о моряках? В Летучего Голландца и домового? Что таило это море, безостановочно катящее вал за валом? Разве не все вышло из него? Не все вернулось вновь в его глубины? Почему же какой-нибудь волшебной силе не приоткрыть перед Фридрихом завесу над затонувшей Атлантидой?