«Роланд» подавал сигналы флагами «Бисмарку», а «Бисмарк» — «Роланду». Но все это видение — от появления до исчезновения — и трех минут не длилось. В течение этого времени колышущийся океан был залит потоком света. А когда можно было различить лишь слабые туманные вспышки огней, с палубы «Бисмарка» послышалась музыка. То были призрачные такты национального гимна. Вскоре после этого «Роланд» остался наедине с наступившей тем временем ночью, штормом и метелью, наедине со своим курсом.
С удвоенной энергией оркестр заиграл теперь кадриль Карла «Праздничные звуки» и галоп Кислера «Скандал на ярмарке» и также с удвоенным аппетитом и удвоенным оживлением был продолжен ужин. Восхищение проявлялось в быстро сменявших друг друга возгласах: «Волшебный!», «Как в сказке!», «Не сравнишь ни с чем!», «Не забудешь такое!», «Умопомрачительный!». Даже Фридрих испытывал чувство успокоения и гордости, вдыхая атмосферу, столь же необходимую уму современного человека, как необходим его легким воздух.
— Как бы мы ни противились, коллега, — сказал Фридрих, — и как я ни честил почем зря — например, вчера вечером — современную культуру, а все-таки зрелище, подобное тому, каким мы только что насладились, кровь горячит. Даже поверить трудно, что только с помощью своего ума и рук человек может из тайных сил природы сотворить такое чудо из чудес, такой корабль.
Они чокнулись, и было слышно, как на разных концах стола звенели бокалы.
— И какая отвага чувствуется в этом, какое мужество, какое бесстрашие по отношению к тем самым тайным силам, перед которыми тысячелетиями робели люди, и сколько интеллекта вложено в этот организм, в это могучее существо от киля до топа мачты, от бушприта до винта!
— И все это, — заметил корабельный врач, — все, чего мы, коллега, достигли, совершено не более чем за сто лет и означает, в сущности говоря, лишь начало некоего процесса. Противься этому или не противься, а наука, и еще более технический прогресс, — это вечная революция, подлинная и единственная реформация состояния человека. И никакая сила не сумеет затормозить то, что берет здесь свое начало, этот процесс, это непрерывное поступательное движение.
— Это, — сказал Фридрих, — человеческий ум, столетиями остававшийся бездеятельным и внезапно ставший активным. Сомнений нет, мозг человека, а с ним и всеобщая социальная деятельность вступили в новую фазу развития.
— Да, — сказал Вильгельм, — быть может, и в древние времена человеческий ум в некотором смысле уже проявлял активность, но он слишком долго сражался с зеркальным отражением человека.
— Итак, — подхватил мысль собеседника Фридрих, — будем надеяться, что нам недолго ждать того дня, когда пробьет последний час этих доживших до наших дней покорителей зеркальных отражений, иллюзионистов, фокусников, полинезийских шаманов и колдунов, и что все флибустьеры и циничные мародеры, источником существования которых не одно тысячелетие была и поныне остается ловля чужих душ, спустят паруса при виде быстро и уверенно плывущего огромного корабля цивилизации, которым безраздельно владеет пароходная компания по имени Гуманность и на капитанском мостике которого стоит Интеллект!
После ужина Фридрих и доктор Вильгельм взобрались наверх в курительную комнату. Там были и любители ската, занятые своим обычным делом. Они курили, попивали виски и кофе, хлестали картами по столу, и ничто на свете их, кажется, не интересовало. Заказав вина, Фридрих продолжал подзадоривать самого себя. У него болела голова, и ему едва удавалось держать ее прямо. Была боль в затылке, а от усталости болели также веки, но когда они опускались, то глаза как бы обжигало каким-то мучительным огнем. Каждый нерв, каждый мускул, каждая клетка его тела бодрствовали, и о сне нечего было и мечтать. Как одно мгновение пролетели в его жизни недели, месяцы, годы, а с того памятного часа в Саутгемптоне прошло лишь три с половиною дня, никак не больше.
— Вы устали, коллега, — сказал Вильгельм. — Я уж не стану звать вас сегодня на похороны бедняги кочегара.
— Нет, нет, пойду, — возразил Фридрих, охваченный болезненно яростным желанием испить, не щадя себя, до дна горькую чашу самых суровых впечатлений, которые мог доставить этот отрезанный от всего человечества, взбудораженный, растревоженный мирок.
В пустом, слабо освещенном электрической лампочкой помещении наши врачи появились в тот момент, когда там начали зашивать парусиновый мешок, в котором лежал кочегар Циккельман, пожелавший навестить, а может быть, даже просто найти свою мать. Фридрих вспомнил свой сон, где мертвый кочегар с кусками веревки для подвязывания винограда в руках вел его и Петера Шмидта к крестьянам-светоробам. Но теперь уже в нем произошли большие изменения: его лицо казалось вылепленным из куска желтого воска, к которому были приклеены волосы, брови, усы и борода. Но на мертвых устах, так почудилось Фридриху, застыла еле заметная лукавая улыбка. И когда молодой врач стал со странным любопытством напряженно вглядываться в покойника, тот, как показалось, сказал: «Legno santo! Светоробы!»
Когда наконец и лицо мертвеца исчезло в мешке, зашитом крупными стежками, матросы подняли эту укрытую парусиной, никак не желавшую лежать прямо большую куклу и привязали ее к обструганной, утяжеленной железом доске.
«А не выпорхнет ли и впрямь из такой куколки бабочка?» — спрашивал себя Фридрих.
Весь этот процесс, сопровождавшийся невольными акробатическими телодвижениями, был, кажется, скорее комичен, нежели ужасен. И все же никак нельзя было отделаться от грустной мысли, что, хотя здесь происходило прощание лишь с бренной оболочкой бессмертной души, ее, душу, тоже выселяют в страшную пустыню мирового океана.
Было нелегкой задачей перебросить при такой погоде тело за борт, и качающаяся, беспрестанно захлестываемая водою палуба мешала проведению прощальной церемонии. Поэтому казначей (капитан фон Кессель не мог покинуть свой мостик) попросил немногих присутствующих произнести про себя заупокойную молитву. После этого четверо сотоварищей кочегара, качаясь, спотыкаясь, толкая друг друга и тяжело дыша, вынесли большой и длинный куль на палубу, к поручням, откуда, улучив подходящий момент, бросили его за борт.
Вильгельм пожелал Фридриху покойной ночи и добавил:
— Постарайтесь заснуть!
Они расстались, и Фридрих стал искать на палубе укромное местечко, чтобы, быть может, даже провести здесь ночь: он был готов встретиться лицом к лицу с ненастьем на палубе ледяной ночью при бледном свете прикрепленной к мачте дуговой лампы. Фридриха страшила угнетающая теснота его каюты с притаившимся иллюминатором и горячим отработанным воздухом. Но не один только этот страх приковывал его к месту на палубе: в гораздо большей степени его удерживало здесь желание оказаться в минуту опасности рядом с Ингигерд Хальштрём. Но когда он примостился вблизи труб, прижался спиной к теплой стене, опустил шляпу и погрузил подбородок в воротник пальто, он невольно рассмеялся, вспомнив, что в таком же состоянии и на том же самом месте он нашел вчера архитектора Ахляйтнера.
В ушах у Фридриха шумело. Он ощущал размах движений, совершаемых дуговыми лампами, и регулярно повторяющиеся шквальные удары, слышал леденящие душу кошачьи концерты, которые ветер устраивал в снастях и которые присоединялись к шуму кипящих водных масс, — какое-то особенно злое мяуканье, внезапно переходящее в рычание готовящегося к прыжку тигра. Затем все изменилось, и эти звуки показались Фридриху неописуемым жалобным поскуливанием заблудившихся детей, целой толпы детишек; он отчетливо видел их, когда они собрались возле останков скончавшегося кочегара. И, конечно же, там снова появились светоробы. Фридрих мгновенно схватил одного из них, чтобы отнести его в каюту Ингигерд Хальштрём. Но Ингигерд как раз наряжалась, готовясь к своему знаменитому мимическому танцу. Уже висел большой паук, готовый плести паутину, в которую должна была позднее попасться Мара. Фридрих просил, чтобы ему дали веник: он хотел помешать танцу и вымести прочь паука. Веник появился, но у него было обличье батрака, приносившего и выливавшего воду; за ним последовал второй, третий, четвертый и пятый, пока все помещение не оказалось залитым шумящей водой. Фридрих проснулся, он понял, что видел во сне строки из «Ученика чародея»,[46] и на языке у него еще было заклинание, которым можно было укротить потоки воды. Волны шумели. Он снова уснул. Теперь шум волн превратился в реку, текущую у самых ног Фридриха. Светило солнце, было ясное утро. С другого берега приплыла на своем маленьком челне, сидя на веслах, жена Фридриха, юная и красивая, в платье, расшитом большими цветами. Ее нежная, темная и полная фигура дышала очарованием весталки и в то же время истинной женщины. Из ближнего леса вышла ласковая Ингигерд. Сияние исходило от белокурых волос и всего тела девушки. Озаренная солнцем местность, с которой сливалась ее чистая нагота, казалось, относилась к временам, предшествовавшим изгнанию Адама и Евы из рая. Взяв за руку свою жену, благосклонно улыбнувшуюся ему, и Ингигерд Хальштрём, кроткую, чистую и послушную, Фридрих соединил руки обеих женщин. При этом он сказал Ингигерд стихами: