— Мы спасены! — воскликнул Вильгельм. — Свершилось невероятное!
— Да, — сказал Фридрих, — это в самом деле так. Остается решить вопрос: для чего мы остались в живых?
Кают-компания парохода «Гамбург» представляла собою маленькое квадратное помещение с железными стенами, и не было в ней никакой мебели, кроме четырехугольного стола да скамей, стоявших вдоль трех стен. Усаживаясь за стол, где всех поджидала аппетитно дымящаяся суповая миска, капитан и его подчиненные предоставили самое теплое место, — у стены, граничившей с машинным отделением, — обоим врачам. Надо сказать, что к ним, как и ко всем остальным их товарищам по несчастью, здесь относились с трогательным вниманием. На пароходе не было электрического освещения, и над столом висела лампа с удачно сконструированной горелкой, благодаря которой свет распространялся равномерно и создавалась уютная обстановка.
Капитан Бутор сам разливал наваристый суп, а перед тем, как подали второе, механик Вендлер позволил себе, дабы хоть немного развеселить спасенных, отпустить в осторожной форме несколько шуток. Он был родом из-под Лейпцига, и на пароходе частенько посмеивались над местным говором этого маленького кругленького человечка.
— Не утруждайте себя разговорами, — обратился капитан к врачам. — Ешьте, пейте да высыпайтесь.
Тут матрос подал, а капитан разрезал жаркое, огромный гамбургский ростбиф, и когда сотрапезники его отведали и запили красным вином, врачи стали постепенно забывать совет своего гостеприимного хозяина. Появился Бульке, которого, как и матросов «Роланда», уже очень щедро угостила команда «Гамбурга». Хотя он был навеселе, что было весьма заметно и в чем его, несомненно, нельзя было упрекнуть, он не позволил себе уйти на отдых, не получив каких-то указаний от доктора Вильгельма и Фридриха, и приветствовал их по-военному. Было решено, что ночью встанут вместе на вахту фельдшер (он же парикмахер) и один из матросов «Гамбурга», а все, кого спасли, могли и должны были наслаждаться, если это у них получится, сном.
Что до катастрофы и ее предполагаемых причин, то этого врачи, даже после того как они заметно оживились, в своих речах не касались. Это было нечто огромное, страшное, еще не отдалившееся от людей, потерпевших кораблекрушение, нечто такое, о чем они, разве что за исключением матросов «Роланда», не могли говорить без глубочайшего душевного волнения. Оно тяжелым бременем нависло над душами. Все, о чем во время обеда вспоминал Вильгельм, как и все высказывания Фридриха, все больше и больше приобретавшего прежний внешний облик, относилось к тяготам плавания на спасательной шлюпке. Говорили они и о тех подробностях рейса «Роланда», какие запомнились с той поры, когда еще не пришла роковая минута и горькая участь еще не была им уготована океанской волною.
Фридрих сказал:
— Господин капитан, вам незнакомо изумление того, кто восстал из мертвых. Представьте себе, господин капитан, человека, окончательно, на веки вечные попрощавшегося со всем, что было ему в жизни дорого! Мне не только казалось, что я уже принял последнее причастие и что меня уже соборовали, нет, я был просто-напросто мертв, смерть сковала все мое тело. Я и сейчас еще чувствую себя в ее власти. А в то же время я уже снова в безопасности и сижу здесь, под приветливым светом этой лампы и, позвольте так выразиться, в кругу семьи. Я сижу в уютнейшем из домов, но должен сказать, что вы все… — Фридрих имел в виду капитана, механика Вендлера, боцмана и штурмана, — …вы все для меня гораздо больше, чем просто люди.
Вильгельм сказал:
— Когда мы увидели «Гамбург», я еще только сочинял завещание. Я ведь не так быстро сдаюсь, как мой коллега фон Каммахер. Когда ваш корабль, который был тогда не больше булавочной головки, стал постепенно превращаться в зрелую горошину, мы так напрягли свои глотки, что они чуть не лопнули! Кричал каждый, кто еще не утратил голоса! А когда, господин капитан, «Гамбург» дорос до лесного ореха и когда мы поняли, что нас тоже заметили, ваш корабль стал в моих глазах пламенеть, как огромный алмаз или рубин, и радостно в трубу трубить. Вы шли с востока, господин капитан, и для меня там засиял такой яркий свет, что он, казалось, затмил лучи солнца, еще стоявшего на западе над морем. Все мы слезами обливались, ревмя ревели.
— Останется вечной чудесной тайной, — вновь взял слово Фридрих, — как после такого утра может наступить такой вечер. Тысячу раз мне случалось прожить сутки, пролетавшие как минуты, так мало они приносили впечатлений. Проходило лето. Проходила зима. Мне казалось, что за первым снегом сразу же появлялась первая фиалка. И наоборот: за первой фиалкой — первый снег. А как много принес этот один-единственный день!
Доктор Вильгельм рассказал, что уже в Куксхафене из-за каких-то священников матросами «Роланда» овладели суеверные страхи. Затем вспомнил про сон, который увидела его старушка мать накануне того дня, когда он должен был отправиться в море. Очень давно у нее умер ребенок, проживший на свете лишь одни сутки, и вот теперь он будто бы явился к ней уже взрослым человеком и отговаривал от поездки на «Роланде». Тут все общество подошло к столь излюбленной у моряков, обширной, нескончаемой теме суеверия, и сразу же посыпались рассказы о вещих снах, сбывшихся предчувствиях, явлении умирающих и покойников. Это дало Фридриху повод вынуть из оставшегося невредимым бумажника последнее письмо Расмуссена и прочесть вслух следующее место: «Если после великого часа у меня появится хоть какая-то возможность дать знать о себе с того света, то ты кое-что обо мне еще услышишь».
Капитан Бутор спросил Фридриха с улыбкой, подал ли его друг и впрямь весточку с того света.
— А я вот что увидел во сне, — ответил Фридрих. — Как это понять, не знаю. Судите сами.
И хоть это не было в его духе, он пересказал тот сон, который начался с высадки в таинственном порту, закончился крестьянами-светоробами и с тех пор не давал ему покоя. Он сообщил сведения о своем американском друге Петере Шмидте и все еще хриплым, лающим голосом заявил, что тот послал ему навстречу свое астральное тело и таким образом приветствовал его в самом сердце Атлантики. Он рассказал о «fourteen hundred and ninety two», о каравелле Колумба «Санта-Мария», но больше всего о встрече с Расмуссеном в образе старого лавочника. Он подробнейшим образом описал костюм Расмуссена, модель старинного корабля в витрине лавки и саму эту лавчонку, а также упомянул гомон и щебет овсянок. Потом он достал записную книжку и прочел слова, произнесенные в этом сне диковинным старьевщиком: «Двадцать четвертого января тринадцать минут второго я испустил дух».
— Так ли это было в самом деле, — заключил Фридрих, — я когда-нибудь узнаю. Одно, во всяком случае, не подлежит сомнению: если в этом сне не замешана пустая игра фантазии, то, значит, душа моя коснулась потустороннего мира и я был предупрежден о будущей катастрофе.
Перед тем как маленькая семья «Гамбурга» поднялась из-за стола, все еще раз по-особому серьезно и торжественно подняли бокалы.
В эту ночь Фридрих проспал одиннадцать часов. Доктор Вильгельм взял на себя ночную заботу о больных. В тесную каюту Фридриха проникали лучи яркого солнца, а сквозь шторку красного дерева, заменявшую дверь, были слышны спокойные голоса да приветливое позвякивание чашек и тарелок. Фридрих все забыл, ему казалось, что он еще находится на борту экспресса «Роланд», но он никак не мог взять в толк, почему в его каюте произошли такие разительные перемены. Не переставая удивляться, он постучал по шторке, находившейся так близко от койки, и в следующее же мгновение над ним склонилось посвежевшее, с явными признаками отдохновения лицо доктора Вильгельма. Все больные, за исключением палубной пассажирки «Роланда», сказал врач, провели ночь спокойно. Он продолжал давать коллеге клинический отчет и уже почти закончил его, как вдруг заметил, что тот лишь теперь начал понимать, где он находится и в какой постели провел ночь. Вильгельм даже засмеялся и напомнил Фридриху о некоторых событиях последнего времени. Фридрих вскочил, обхватив руками голову. Он сказал:
— Голова кругом идет от такого хаоса! Дикая путаница!
А через короткое время он сидел с доктором Вильгельмом за завтраком, ел и пил, но ни звука о катастрофе произнесено не было. Ингигерд Хальштрём пробудилась и заснула снова. Парикмахер, фельдшер и матрос в одном лице — его звали Флите — замкнул дверь ее каюты. Безрукий Артур Штосс лежал при открытой двери, был в наилучшем настроении, без конца шутил, а в это время верный Бульке кормил своего хозяина завтраком, что-то вливая ему в рот, а что-то всовывая между пальцами ног. Был слышен фальцет Штосса, причем все пережитое превратилось в его речи в цепь комических ситуаций. Прибегая к отборным проклятиям, артист говорил, что теперь уж он вряд ли прибудет в Нью-Йорк к сроку, оговоренному в контракте, из-за чего потеряет по меньшей мере сотни две английских фунтов. К тому же на хорошем английском языке он посылал проклятия всей Ганзе, а особенно «Гамбургу», этой жалкой бочке с селедкой, делающей никак не больше десяти узлов.