Фридрих говорил что-то утешительное, притом порою это были слова, касающиеся уже чего-то более глубокого, чем будничные дела. Так, он вел речь об умирании и воскресении и о великом искуплении, выражающемся не только в смерти, но даже в простом сне.
— Если бы вы, сударыня, были мужчиной, — сказал он, — я бы советовал вам почаще вспоминать Гете. Я сказал бы вам, чтобы вы перечитывали начало второй части «Фауста». Например, вот это:
Эльфов маленьких участье
Всем в беде уделено…
Или такие строки оттуда же:
Рассейте ужас, сердцем не изжитый,
Смягчите угрызений жгучий яд…[49]
И еще многое другое. А вы не чувствуете, что во всем, с нами случившемся, есть нечто от искупления, от очищения?
— У меня такое ощущение, — сказала восставшая из мертвых, — будто вся моя прошлая жизнь бесконечно далека от меня. Между нею и мною вырос после тех событий непреодолимый горный кряж. Прощайте, доктор, — сказала она под конец, — вам должно быть скучно со мною! Не тратьте попусту свое дорогое время.
Фридрих, однако, охотнее беседовал с фрау Либлинг, чем с Ингигерд. И скучно ему было не здесь, а скорее там, с девушкой.
— Ну что вы! — сказал он поэтому. — Не тревожьтесь!
— Моя мать меня уверяла, что незачем везти с собою детей через океан. Если бы я ее послушалась, Зигфрид был бы жив. Она вправе теперь упрекать меня. И какими глазами взгляну я, после того что случилось, в глаза отцу Зигфрида! Он ведь тоже использовал все, что мог — письма, друзей, а еще и адвокатов, — чтобы удержать детей у себя.
Если не считать незначительных разногласий у Ингигерд и Фридриха, на борту «Гамбурга» в эти дни, когда стояла неизменно прекрасная погода, царило хорошее настроение и было оживленно. Место действия недавней драмы отодвинулось на шесть, семь, восемь сотен миль в глубь океана, и с каждой минутой люди все более втягивались во вновь обретенную жизнь. Дары юга, которыми был загружен трюм парохода, предоставляли возможность значительно подкреплять силы дам. Нередко мужчины забавляли Ингигерд, перекидывая друг другу, как мяч, большой апельсин. Волны Атлантического океана вокруг «Гамбурга» казались совсем иными, чем те, что поглотили «Роланда». Океан был здесь похож на второе небо, которое ложилось под киль мягко раскачивающегося парохода. И даже простенькая торговая посудинка с черным надводным бортом и красной подводной частью двигалась по волнам не без некоторой величественности. По сравнению с «Роландом», этим чудом техники, она была не больше чем старая уютная почтовая карета, но в ней чувствовались проворство и надежность, и свои десять узлов она делала без особого труда. Капитан Бутор утверждал со всей серьезностью, что спасенные принесли ему счастье. С первой же минуты после их появления старик океан, мол, утих и стал кротким, как восьмидесятилетний английский священник.
— О да, — сказал Штосс, — но старый английский священник до этого — черт бы его побрал! — обожрался целыми грудами человеческого мяса! Вот и доверься такому! Стоит ему это переварить, как у него аппетит еще разыграется!
Однако до самого конца, даже несмотря на то, что на борту были покойник и тяжело больная женщина, рейс не утратил своей праздничности. У всех был свободный доступ к капитанскому мостику, и чаще всего там можно было увидеть Ингигерд, игравшую в шахматы с Вендлером или следившую за тем, как Фридрих выигрывал у него партию за партией. Весь экипаж и не в последнюю очередь капитан испытывали глубочайшее удовлетворение оттого, что в открытом море удалось выловить такую добычу. Если бы высокие чувства, овладевшие сердцами людей на борту бравого пароходика, могли излучать какие-то флюиды, то вокруг него средь бела дня возникло бы яркое сияние.
Незадолго до окончания рейса появился у самого «Гамбурга» лоцманский бот с номером двадцать пять на парусе, но когда он был еще далеко, этот самый номер послужил предметом пари на пароходе. Выиграл его Артур Штосс, угадавший номер, и он, давясь от смеха, поручил Бульке собрать у проигравших кругленькую сумму. Близкое общение с попутчиками вызывало у Фридриха чувство нетерпения. В отличие от них, к нему еще не вернулось прежнее отношение к жизни. Некая глухота овладела его душою. Куда-то исчезли ощущение прошлого, ощущение будущего и даже влечение к Ингигерд. Словно тот грозный час порвал все нити, соединявшие его с событиями, людьми и предметами прежней жизни. Тупое чувство ответственности охватывало его каждый раз, когда он видел Ингигерд. В первые дни казалось даже, что настроенная на серьезно-лирический лад девушка ждет от него сокровенного признания. Однажды она сказала:
— Все вы думаете только о своем удовольствии, а всерьез меня никто не принимает.
Фридрих не понимал самого себя. Хальштрём погиб, Ахляйтнер поплатился жизнью за свою собачью привязанность, и Фридрих не без основания полагал, что девушка, в какой-то мере очистившаяся благодаря страшной встряске, превратилась теперь в воск в его руках. Он часто чувствовал на себе ее долгий, задумчивый, изучающий взгляд. Тогда он сам себе казался жалким: он, некогда готовый щедро осыпать ее всеми богатствами страстно любящей души, не мог не признаться теперь себе, что стоял перед нею с пустыми руками. Ему надо было говорить, надо было открыть шлюзы, сдерживающие горячие потоки любви, а он вместо этого молчал, глубоко пристыженный, потому что знал, что они иссякли и все источники высохли.
Шестого февраля в десять часов утра капитан Бутор, стоя рядом с весело болтающей тонкими ножками маленькой Эллой Либлинг, примостившейся у подзорных труб, разглядел землю. Весть эта дошла до пассажиров, и наступил незабываемый миг. Стюард, принесший ее в каюту Фридриха и сразу же исчезнувший, не подозревал, какое сильное впечатление произведет на этого чужака краткий возглас «Земля!». Фридрих заперся в каюте. Глухое, сдавленное рыдание сотрясло его тело. «Такова жизнь, — пронзило его внезапное воспоминание. — Разве не проникло той мрачной, зловещей ночью в мою каюту слово «тревога!», как смертный приговор в камеру бедного грешника?» А теперь звук свирели проникал в отголоски тех уже далеких громовых раскатов. И лишь сейчас, до конца выплакавшись, Фридрих ощутил победный трепет вновь обретенной жизни. Опьяненный, он слышал, как издалека движется под звуки марша неисчислимая армия, армия братьев, среди которых он опять чувствовал себя дома и в полной безопасности. Никогда жизнь не представала перед ним в таком свете. Никогда она не устремлялась к нему такой. Лишь после того как тебя низринули в мрачную бездну, понимаешь, что ни в одном небе не светит такое прекрасное солнце, как наше.
Всех других товарищей Фридриха по несчастью и вызволению, каждого по-своему, тоже взбудоражил возглас «Земля!». Он слышал, как неподалеку фрау Либлинг звала из своей каюты Розу и Флите.
— Per Bacco,[50] мой старый повеса, — громко сказал Штосс своему верному Бульке, — per Bacco, значит, опять будем топтать задними лапами землю!
Доктор Вильгельм заглянул к Фридриху.
— Gratulor,[51] коллега Каммахер, — сказал он. — Колумбова земля на горизонте. Нам хорошо: не надо чемоданы паковать.
Вслед за Вильгельмом в дверях каюты показался толстый механик Вендлер. У него был беспомощный, немного комичный вид. Он сказал:
— Доктор, идите скорее на палубу. Ваша подопечная в слезах тонет.
Он, разумеется, имел в виду Ингигерд. Фридрих никак не мог унять плачущую девушку. Он впервые увидел ее слезы. Ее состояние, напоминавшее ему то, с которым он сам только что едва справился, вызвало у него участие и нежность. Но это участие и эта нежность и сейчас пока оставались больше похожими на отцовские чувства. Вдруг она промолвила:
— Я же не виновата, что мой отец погиб! И даже за смерть Ахляйтнера я не в ответе! Я его по-всякому от поездки отговаривала.
Фридрих погладил Ингигерд по голове.
«Гамбург» шел своим курсом, оставляя позади себя одиночество в бескрайной океанской пустыне. Теперь уже не возникал перед глазами тот или иной спешащий в порт корабль, а всю водную гладь оживляло великое множество идущих в разных направлениях пароходов и парусников, и это предвещало скорое появление большой гавани. Уже показался маяк на полуострове Санди-Хук. Хотя ни Ингигерд, ни Фридрих не могли до сих пор восстановить душевное равновесие и по-прежнему чувствовали себя глубоко потрясенными, пестрые картины, открывавшиеся при подходе к гавани, привлекли к себе их внимание. Не было предела изумлению, и чуть ли не каждая секунда приносила новый повод для волнения.