Когда Фридрих под бурные звуки марша поднялся по трапу и оказался наконец на просторной палубе, где дуговая лампа бросала на него яркий свет, он, к своему удивлению, увидел много внушающих доверие мужских лиц. Тут были собраны превосходные люди, все — от офицеров до стюардов — рослые и ладные, к тому же с лицами, в чертах которых таились отвага и скромность, ум и простодушие. «Немецкая нация все-таки еще существует», — сказал себе Фридрих фон Каммахер, чувствуя одновременно и гордость, и душевное спокойствие. Одним из оснований для этого чувства была странная уверенность, вдруг шевельнувшаяся в его душе, что, мол, господь бог никогда не позволит себе утопить в море, как новорожденных котят, эту элиту благородных, преданных своему долгу людей.
В его распоряжении оказалась двухместная каюта, а вскоре он уже сидел за подковообразным столом, где угощали превосходно. Вместе с запоздалыми пассажирами он находился в просторном полупустом зале с низким потолком, но в этом немногочисленном обществе не замечалось особого оживления: большой общий обед был уже позади, и к тому же каждый из этих поздних гостей чувствовал утомление и был занят собою.
За едой Фридрих с трудом осознал, что он в самом деле едет в Америку и вообще куда-то едет. Та громадина, которая теперь уносила его вдаль, подрагивала едва заметно и настолько тихо, что это не могло восприниматься как признак движения. Когда он по привычке выпил несколько рюмок вина, к нему пришло ощущение блаженства, и он испытал спокойствие, приходящее иногда на смену изнеможению. «Не странно ли, — рассуждал он сам с собою, предвкушая крепкий сон, — что впервые за многие недели и даже месяцы я именно здесь, в этом огромном экипаже, бороздящем без роздыха океан, ощутил покой и отдохновение?»
Затем он и вправду забылся крепким сном, будто ребенок, уложенный матерью в колыбель, и, открыв глаза после целых десяти часов, все еще находился в благостном состоянии душевного равновесия. Его первая мысль устремилась к той девушке, с которой его теперь на много суток крепкими нитями связал этот вместительный плавучий отель. Фридрих нежно поглаживал стены, как бы превратившиеся в медиум, помогавший ему прийти в соприкосновение с любимой и переносивший ее живое дыхание в его душу.
В салоне ему был сервирован обильный завтрак, который он съел с большим аппетитом. «Я спал, — думал он, — и, как всякой другой ночью, был в состоянии полного оцепенения, а тем временем проделал уже две сотни милей по Атлантическому океану. До чего же странно, до чего удивительно!»
Фридрих попросил подать ему список пассажиров и, когда нашел в нем два имени, которые не могли не оказаться в этом списке, побледнел от страха. Сердце его билось учащенно.
Прочитав слова «господин Хальштрём с дочерью» в списке пассажиров, Фридрих фон Каммахер сложил его и огляделся. Вокруг сидело пятнадцать-двадцать пассажиров, женщин и мужчин, и все они либо были заняты едой, либо заказывали стюардам блюда. Но Фридриху казалось, что эти люди собрались здесь с одной только целью: наблюдать и следить за ним.
Салон был расположен во всю ширину корабля, и время от времени его иллюминаторы затемнялись бьющимися об них волнами. Фридриху представился сидевший напротив него господин в форменной одежде: это был корабельный врач. Сразу же завязалась оживленная беседа на медицинские темы, и все-таки мысли Фридриха были далеко: он все еще не мог решить, как ему следует держаться при первой встрече с Хальштрёмами.
Прибегая к самообману, он уверял себя, что пустился в путь вовсе не из-за крошки Хальштрём, а просто ему захотелось совершить путешествие в Новый Свет, чтобы встретиться со своим закадычным другом Петером Шмидтом и повидать Нью-Йорк, Чикаго, Вашингтон, Бостон, Йеллоустонский парк и Ниагарский водопад. Он собирался сказать это же самое Хальштрёмам и ответственность за их неожиданную встречу возложить на случай.
Ему вдруг стало ясно, что он все больше овладевает своими чувствами. Иногда идолопоклонство любящего при разлуке с его идолом принимает роковой оборот. Живя в Париже, Фридрих не выходил из лихорадочного состояния, и страсть его достигла наивысшего накала. Образ малютки Хальштрём был окружен нимбом, который с такой покоряющей силой притягивал к себе мысленный взор Фридриха, что все прочее для него закрылось непроницаемой пеленой. И вдруг эта иллюзия была утрачена. Ему стало стыдно: он показался самому себе смешным, а когда встал из-за стола, чтобы впервые подняться на палубу, у него было такое чувство, будто он сбросил с себя вериги.
Ощущение свободы и выздоровления усилилось, когда наверху его встретил поток пропитанного солью ветра, вдохнувшего в душу освежающую струю. Мужчины и женщины лежали в шезлонгах в достойном сожаления состоянии. Полнейшая апатия была написана на их позеленевших лицах, и только по этим признакам молодой врач понял, что «Роланд» отнюдь не скользит по волнам Атлантики, как было до сих пор, а испытывает бортовую и килевую качку. К своему удивлению, Фридрих понял, что морская болезнь, которой многие боятся, его не коснулась ни в малейшей мере.
Он обогнул дамский зал и остановился под капитанским мостиком, наслаждаясь благотворным дуновением соленого морского ветра. На твиндеке до самой носовой части расположились палубные пассажиры. Судя по всему, «Роланд» шел на всех парах, но, несмотря на это, с трудом достигал предельной скорости. Ему мешала длинная череда волн, которые ветер швырял навстречу судну. Над нижней палубой был оборудован еще один капитанский мостик, вероятно, на случай бедствия, и в разгар пляски корабля Фридрих испытал вдруг сильный соблазн: ему захотелось оказаться наверху, на этом безлюдном мостике.
Он, разумеется, вызвал некоторую сенсацию, когда, спустившись мимо палубных пассажиров, а затем взобравшись на капитанский мостик, вытянулся во весь рост на этой овеваемой сильным ветром вершине, но сейчас это его не волновало. Какая-то сила внезапно возбудила его, освежила и обновила, и уже не верилось, что еще недавно его одолевала хандра, и он страдал от капризов нервнобольной жены, и лечил кого-то в неком медвежьем углу. Никогда — так казалось ему теперь — не изучал он бактериологии и уж тем более не терпел на этой почве поражения. И никогда он не был по уши влюблен, как думалось ему незадолго до этого дня.
Он смеялся, запрокинув голову, подставив лицо потоку сильного, освежающего ветра, жадно вдыхая его сдобренное солью дуновение, и чувствовал себя выздоровевшим.
В эту минуту снизу, с твиндека, до Фридриха донеслись раскаты дружного хохота; в то же время что-то белое и огромное, взметнувшееся, как он успел заметить, перед носом корабля, хлестнуло его по лицу с такой силой, что он чуть не ослеп. А затем Фридрих осознал, что стоит на ветру промокший до нитки и что с него стекает вода. На судно обрушилась первая волна. Только что он открыл в себе молодечество как подлинную основу своего бытия, и вот уже, дрожа и поеживаясь, он сползает под смех всех, кто это видит, по тем же самым ступенькам железной лестницы вниз. На голове у него еще была серая круглая шляпа, так называемое пралине, на плечах красовалось посаженное на ватин пальто с атласной подкладкой, на руках — лайковые перчатки, а на ногах — элегантные шевровые ботинки с пуговками. Все это было теперь пропитано холодным просоленным раствором. Когда во время своего отнюдь не героического отступления он пробирался, оставляя за собою мокрые следы, мимо столпившихся палубных пассажиров, те корчились от смеха. Фридрих еще не успел опомниться от случившегося, как вдруг он услышал голос: кто-то обращался к нему, даже называя его по фамилии. Он не поверил своим глазам, увидев перед собой одного из обитателей Гейшейера, который снискал себе самую дурную репутацию из-за пьянства и разных бесчестных поступков.
— Это вы, Вильке?
— Так точно, господин доктор.
Вильке отправился в Соединенные Штаты, чтобы погостить у брата, живущего где-то в Новой Англии. Он ругал своих земляков, называл их неблагодарными подлецами. Дома он был боязлив и подозрителен, даже по отношению к врачу, когда явился к нему недавно с колотой раной на шее, а здесь, качаясь с незнакомыми людьми на волнах океана, он стал словоохотлив и доступен, как благовоспитанное дитя.