Выбрать главу
Тает в часах песок.Вся голова в снегу.Черствого хлеба кусокВыбросить не могу.Не понимает внукМой полуночный бред.Шепчут, смеясь, вокруг,Дескать, свихнулся дед.Вынь мне из сердца боль,Мой ленинградский Бог,Чтобы муку и сольНе запасал я впрок.Не угождал бедеВ мире, где тишь да гладь,Веря, что черный деньМожет прийти опять.

Новая Голландия

Был и я семиклассник зеленый,И, конечно, в ту пору не знал,Что ступаю на землю Коломны,Перейдя через Крюков канал.Поиграть предлагая в пятнашки,Возникает из давних временМежду Мойкой, Фонтанкой и ПряжкойЗатерявшийся этот район.
Вдалеке от Ростральной колонныОн лежит в стороне от дорог.Был и я обитатель Коломны,Словно Пушкин когда-то и Блок.Здесь следил я, как ранняя осеньГонит желтые листья в моря.Здесь осталась на Мойке, сто восемь,Разоренная школа моя.
Здесь, гордынею полон безмерной,Я о славе мечтал перед сном,В коммуналках сырых на Галерной,И на Мойке, и на Дровяном.Здесь влюблялся темно и случайно,И женился бездумно и зря,Но кружила над крышами чайка,И гремели в порту якоря
Я ступаю на землю Коломны,Перейдя через Крюков канал,И себя ощущаю бездомнымОттого, что ее потерял.Там кружит над Голландией НовойИ в далекие манит края,Прилетая из века иногоБелокрылая чайка моя.
Прилетая из века иногоНевозвратная чайка моя.

Стихи я начал писать случайно. Я в это время учился в седьмом классе 254-й ленинградской школы, расположенной напротив Никольского собора, в доме на углу проспекта Римского-Корсакова и улицы Глинки, где поворачивали трамвайные рельсы. Школа наша помещалась в старинном здании с высокими потолками и лепными карнизами. На фасаде дома уже при нас водрузили мемориальную доску, извещавшую о том, что именно здесь в гостях у своего друга Никиты Всеволожского бывал Александр Сергеевич Пушкин на собраниях литературно-политического кружка «Зеленая лампа». Самое забавное, что в предыдущие годы эта доска висела на соседнем доме, но потом историки, подумав, перевесили ее на нашу школу. Теперь всякий раз, бывая в Питере и проезжая мимо, я ревниво смотрю на знакомый школьный фасад, опасаясь, не перевесили ли эту доску еще куда-нибудь после очередных исторических уточнений, но она пока еще на месте…

Послевоенное время было трудное. Я помню, что на кухне дымили примуса и керосинки, газа тогда еще, конечно, не было, и мне неоднократно приходилось ходить на угол Фонарного переулка и улицы Декабристов в керосиновую лавку. Денег на новую одежду не хватало, поэтому для меня перешивали что-то из старых отцовских вещей. Так, в конце войны отец отдал мне свое кожаное полупальто, которое получил в Гидрографии и носил несколько лет. Пальто немного подогнали, перешили, и я таскал его в старших классах, очень гордясь своей «кожанкой». В ней я потом ходил и в Горном институте. То же относилось и к другим вещам. Например, были проблемы с кастрюлями. Помню, что очень долго в качестве кастрюль использовались привезенные из эвакуации банки из-под американской свиной тушенки. Только потом мы начали потихоньку обрастать каким-то имуществом.

Заканчивался трудный 47-й год, завершавший для меня пору недолгих мальчишеских увлечений. Марки, которые я начал собирать еще в 44-м, в эвакуации, мне уже изрядно поднадоели. Пробовал в шестом классе начать собирать открытки, но из этого тоже ничего не получилось. Тогда почему-то была пора коллекционирования – все что-нибудь собирали. Отец пытался склонить меня к занятиям фотографией и подарил на день рождения свой старый «Фотокор», снимавший еще не на пленку, а на специальные стеклянные фотопластины. Поначалу мне понравилось это занятие. Особенно привлекали меня ритуальное таинство проявления и фиксации негативов и печатания фотоснимков, секреты рецептур проявителей и фиксажа, приготовление соответствующих растворов, напоминающее о средневековых алхимиках. Наконец, таинственная процедура при красном полутемном свете, когда со дна кюветы, из черноты раствора, вдруг проступает человеческое лицо. У нас в школе образовался кружок фотолюбителей. Вел его чрезвычайно бледный и болезненный человек с тихим голосом, одетый в неизменный вытертый пиджак с бахромой на продранных рукавах. Он сказал, что все его занятия надо записывать, как лекции. «Ну-ка, покажи, – сказал как-то отец и, посмотрев мои записи, произнес: – Это знающий человек. Сразу видно, что специалист высокого класса». Занятия, однако, продолжались недолго. На одно из них пришел директор школы и попросил у нашего учителя документы. На этом все и кончилось. Только через несколько лет, уже после смерти Сталина, когда только началась пора реабилитации, вспомнив грустный облик нашего болезненного учителя, я понял, откуда он к нам попал.