Выбрать главу

Нет, не пойти Ольга не могла, как бы ни убеждала ее старая женщина. Почти убедила, что не может там быть ее любимого. Далее страх отхлынул, тот, первый, смертельный, и сердце точно вернулось на место. Но не могла она не посмотреть на повешенных! Не от страха, что  о н  там. И не из обывательского интереса, как могло быть прежде. Нет, теперь было что-то другое, как бы вступление в новую жизнь, желание встретиться лицом к лицу с той опасностью, которая будет подстерегать ее в этой новой жизни каждый день, каждый час. Видела смерть отца, раздавленного трамваем, тихую смерть матери в огороде, смерть людей под бомбежкой, смерть старого еврея, которому немец выстрелил в горло, трупы людей за лагерной проволокой. Как же умирают те, кто не хотел покориться чужеземцам, как не покорился он, ее Саша? Не так давно она еще надеялась, что победит ее правда, что ласками своими и устроенностью быта она заставит его покориться не врагу — ей, одной ей, и заставит жить так, как живет она. Надежда поколебалась, когда Олесь застрелил немца. Теперь, когда парень неизвестно куда пропал, исчезла и всякая надежда. Нужно было готовиться к новой жизни. И все увидеть своими глазами.

Когда Ольга, одетая уже, целовала дочь, Мариля предупредила:

— Не забывай о Светке. С кем она останется?

Мысль о дочери вынуждала быть осторожной. И все равно по своим комаровским полупустынным улицам она почти бежала, задыхаясь от волнения. От сильного мороза, казалось, затвердел воздух, нельзя было ни вдохнуть, ни выдохнуть, колючими иглами кололо горло, легкие.

Но на Советской, несмотря на холод, народу было немало, и каждый второй — в зеленой, мышастой или черной шинели. Ольга пошла медленнее, хотя навряд ли нужна была такая осторожность — мороз подгонял всех, заставляя бежать. Немцы пританцовывали, постукивая замерзшими ногами, потирали уши и от этого казались веселыми, возбужденными.

Ольга обратила внимание на то, что все идут только по правому тротуару, левый был пустой. Сразу догадалась, почему. И снова стало жутко. А если он там! Не знала, как она поведет себя, не надеялась на себя, потому снова стала думать о дочери. Только Светка, маленькая веточка ее, может удержать от неразумного поступка. Но что разумное, а что неразумное? Еще совсем недавно Ольга хорошо знала это, во всяком случае, не сомневалась, что все, что делает она, Леновичиха, самое разумное. Он, Саша, все перепутал.

Поднималась вверх — от Пролетарской к скверу, — будто в страшном сне, в котором лезешь на гору по крутой и бесконечной лестнице, и у тебя уже нет сил, одеревенели руки и ноги, останавливается смертельно утомленное сердце.

Не дойдя до кинотеатра, она увидела повешенных и, еще не различая фигуры, сердцем ощутила, что его нет среди шестерых... Сразу отхлынул страх, но тут же волна ненависти к палачам захватила ее, такой ненависти она еще не испытывала. Конечно, Ольга кляла немцев за то, что начали войну, уничтожают людей, но поскольку ей лично война пока что несчастья не принесла, то кляла почти машинально, лишь бы угодить Олесю и быть заодно с народом (все соседи, знакомые проклинали оккупантов), а не с полицаями, которые хвалили новую власть. Не боялась иногда и при знакомых полицаях «проехаться» по поводу их хозяев.

Когда же увидела повешенных, появилось совсем другое — во всяком случае только сейчас она поняла, что же такое Сашина ненависть, почему он так рвался мстить. В одеревеневшие руки, ноги вернулась сила, сжимались кулаки, она вновь ощутила себя решительной и смелой. Такая задорная отчаянность была у нее в первые дни войны, когда она под бомбами таскала награбленное добро, но теперь это было направлено совсем на другое.

Ольга пошла быстро, уверенно, потом остановилась напротив повешенных. Из гражданских никто около них не останавливался, люди боялись даже глянуть в ту сторону, смотрели только немцы и громко, с удовлетворением, обсуждали происшедшее.

Виселица была в углу сквера, около самой Советской улицы — на первых деревьях перекладины, прибитые к старым липам. Пять мужчин и одна женщина. Перед казнью с них сняли пиджаки, верхние сорочки, кофточку с женщины, все они были в нижнем белье, босые.

Сквер был в густом инее, потому деревья казались неестественно, театрально красивыми. С лип, на которых повесили подпольщиков, иней опал, и они стояли скорбно-черные на белом фоне, печально-живые.

Иней осыпал головы повешенных, осел на лицах, руках, ногах. Застывшие лица казались гипсовыми и были очень похожи. А Ольге захотелось глянуть в их лица вблизи, чтобы увидеть, какие они, запомнить, может, даже узнать кого-то. В памяти ее несчетное количество минчан, которым она когда-нибудь что-то продавала.

Она смело и решительно пошла через улицу на безлюдный тротуар около сквера. Остановилась за пять шагов от повешенных и внимательно вгляделась. Нет, они совсем разные, видно и под инеем, один почти ребенок, у другого, видимо после ареста, отросла короткая и густая борода, и у всех на лицах, шеях, груди виднелись кровоподтеки.

Ольга представила, как их пытали, и не ужаснулась, как ужасалась раньше, представляя, что могут пытать ее Олеся. Но ненависть охватила ее всю целиком, оглушая, туманя рассудок.

Неизвестно, что она сделала бы, если бы не полицаи. Один из них появился сразу же. Ольга не заметила, откуда он вышел. Увидела перед собой его морду с гадкой ухмылкой и от неожиданности и ненависти чуть не закричала, чуть не бросилась на этого выродка, который способен так отвратительно ухмыляться тут, около покойников. «Уважай хоть смерть, паскуда!» — чуть не вырвалось у нее.

— Ну, кто тут висит? — оскалился полицай. — Брат? Муж? Сосед? Знакомый?

— Никто. Просто люди.

— Люди! Бандиты! А кто или никто, это мы проверим. Федя!

По пустому тротуару медленно шел другой «бобик». Ольга узнала его — знакомый, Друтька, ведро водки у нее выпил. Полицай тоже узнал ее, удивился:

— Ольга? Кой черт принес тебя?

— А разве нельзя посмотреть?

— Нашла театр! — Друтька обернулся к своему коллеге, разъясняя: — Это наша, Леновичиха с Комаровки. Слышал? Чертова баба! Пошла вон отсюда, пока СД не увидали! Дурная! Ветер у тебя в голове.

Взял ее за рукав и повел назад через улицу, на тот тротуар, по которому шли люди.

— За что их? — спросила Ольга.

— Склад с горючим взорвали.

— Ого! Смелые.

— Чокнутые, а не смелые! — разозлился Друтька. — Лезут с голыми руками на такую силищу! Все будут вот так висеть! Всех перевешаем!

— Ты их вешал?

— Нет. Немцы нам не доверяют.

— А если б доверили, повесил бы?

Друтька злобно выругался.

— Пошла ты! Принесла бы лучше чекушку, вся утроба замерзла, два часа дежурю. — И, испуганно оглянувшись — навстречу прошли три немца, — шепотом спросил: — Думаешь, они бы меня не повесили, сталинцы эти, комсомольцы?

— Они? — Ольга на минуту задумалась.

Но Друтька, как бы испугавшись ее ответа, легонько толкнул Ольгу в плечо, а сам быстро зашагал назад, на свой страшный пост.

Ольга вдруг почувствовала, что ее шатает, как пьяную.

А потом была еще одна мучительная ночь. Какие только ужасы не лезли в голову! Заснула на минуту — приснились повешенные. Самое кошмарное в этом сне: вместо полицая в охране около казненных стоял он, Олесь, в одном нижнем белье, она видела, как он замерзает, как живое тело его превращается в белый холодный гипс, но не могла сдвинуться с места, чтобы спасти, потому что рядом стоял Друтька и шептал на ухо: «Пойдешь — будет смерть твоей дочери».

На третий день, измученная неизвестностью, надумала попросить того же Друтьку, чтобы он навел справки, нет ли ее двоюродного брата среди арестованных, немцы ведь хватают людей без разбора, на улице, на рынке, могут посадить невиновного. Но, зная, к чему стремился Олесь и что сделал уже, удержалась от такого намерения: лучше «бобикам» не знать, что она боится за парня, а то подумают, что есть причина бояться, и начнут вынюхивать, как собаки. Лучше не вызывать подозрений.