— Ну что ж, — ответила я, — не хотите, чтобы вас звали вашими именами, я окрещу вас по-новому. Я не буду звать вас африканскими кличками. Арнгримура буду звать не Бубу, а Ландальоми,[28] Гудни не Дуду, а Альдинблоуд.[29] Тоурдура не Бобо, а Гуллхрутур,[30] а Тоургуннур — ангелочка с рождественской открытки Йоуны — не Диди, а Даггейсли.[31] Выходи-ка из кухни, Тоургуннур, и ешь вместе со всеми.
— Фру поручила девочку мне, я учу ее хорошему! — крикнула кухарка в открытую дверь.
— А я не собираюсь учить ее плохому, — ответила я.
— Что-то я не слыхала, чтобы спасители душ приходили с Севера, — возразила она.
Доктор Буи Аурланд, услышав эти слова, улыбнулся и даже оторвался от газеты.
— Неужели, — продолжала кухарка, появляясь в дверях, — доктор ради этой северянки забудет о желании, которое выразила его супруга в день отъезда?
— Гм, — сказал доктор. — Я ведь депутат альтинга от этих ужасных северян. Это мой избирательный округ. Понимаете, милая?
— Да, но разве это избирательный округ и вашей души тоже, позвольте спросить вас, господин доктор и хозяин дома?
Дети за столом веселились.
— Что скажет Угла, которой только что были вверены эти бедные дети? — поинтересовался доктор и с огорченным видом почесал в затылке. — Как она полагает, что полезнее для души — есть в столовой или на кухне?
— Если душа помещается в животе… — начала я, но кухарка прервала меня.
— Глупости. В животе нет никакой души. Душа, ради которой страдал Спаситель, помещается не в животе. Наоборот, оттуда исходит всякое зло. Все, что ниже талии, — от лукавого. Поэтому фру, моя хозяйка, сказала мне, что этот ребенок будет вкушать пищу у меня на кухне, с молитвой на устах, дабы хоть один человек в этом доме спас свою душу, подобно праведнику в Содоме и Гоморре.
— Я считаю, что душу можно спасти и в столовой, — заметила я.
— Вот видите, — вздохнул хозяин. — Нелегко рассудить Пакистан с Индией. Одно государство считает, что спасение души началось с того дня, как Магомет отправился в Мекку. Другое заявляет, что душа может быть спасена только в том случае, если родишься вторично в образе быка, или даже в образе осла, или, на худой конец, в образе рыбы. Такой спор не решишь без применения оружия. Придется обзавестись оружием, дорогая Йоуна. Я не вижу другого выхода.
Маленький ангелочек, за спасение души которого так ратовала кухарка, не упускал случая выругаться или побогохульствовать, как только добрая Йоуна отворачивалась. Я иногда удивлялась, почему ребенок так долго засиживается в уборной. Она сидела там часами и что-то упорно шептала. Сначала я думала, что это молитвы, но однажды, прислушавшись, убедилась, что это ругательства. Бедняжке были известны всего три-четыре бранных слова да еще названия некоторых частей тела, которые она узнала самым непостижимым образом. Поругавшись с полчаса в уборной, маленькая святоша выходила оттуда в прекрасном настроении и принималась играть со своими куклами. Со временем она научилась пользоваться глухотой кухарки. Сидя в углу кухни с молитвенно сложенными ручонками, она смотрела, как работает ее наставница, и шевелила губами, будто читала молитвы. На самом же деле она упражнялась в произношении слов «преисподняя» и «задница». Иногда она повышала голос, желая убедиться, как далеко она может зайти, чтобы верная слуга Спасителя не заподозрила чего-нибудь дурного.
Убийство, убийство!
Поскольку хозяин призван решать важнейшие проблемы нашего народа и других народов, у него всегда отсутствующий вид; даже когда он дома, он кажется чужим в своей семье, а может быть, ему просто скучно? Вот и сейчас, окончив очередную трапезу, он исчезает. Ландальоми, которого я окрестила так потому, что он порождение всего мрачного в этом мире, ушел по своим делам. Гуллхрутур отправился вместе со своими кузенами, детьми премьер-министра, выкрикивать вдогонку прохожим ругательства; может быть, перед сном они, чтобы развлечься, подглядят, где что плохо лежит. Альдинблоуд выскользнула из дому неслышно, как форель. Из кухни доносилось монотонное чтение молитв; и я отправилась к себе в комнату.
Оставшись одна, я почувствовала себя такой одинокой, что меня даже взяло сомнение — уж не влюблена ли я. А может, и не только влюблена, а даже несчастна, страдаю от любовного недуга, для которого есть название лишь в датском языке, но которое можно определить обычным анализом мочи. Уже несколько дней я чувствую, как во мне нарождаются какие-то странные силы, тело ощущает близость души, и душа из религиозного понятия делается частью тела. Жизнь становится удивительным блаженством, жадным до тошноты. Мне хочется есть и в то же время меня тошнит. Я замечаю, как изо дня в день полнею, у меня появляется какое-то незнакомое ощущение во рту, такой блеск в глазах и такой цвет лица, какой бывает у человека, выпившего два стакана вина. По утрам у меня отекает лицо, и, когда я с замиранием сердца смотрюсь в зеркало, мои подозрения и страх увеличиваются в несколько раз; я опять вспоминаю сказку о женщине, проглотившей рыбу. Иногда мне кажется, что все это страшный сон — одно видение не покидает меня ни во сне, ни наяву: я вишу на веревке над пропастью. Выдержит ли веревка?
Я уселась за фисгармонию и начала барабанить по клавишам с наивной глупостью деревенской девушки, надеющейся снова услышать ту мелодию жизни, которую она слышала когда-то. Наконец, усталая, я легла спать.
Мне казалось, что спала я долго. Проснулась я от шума.
Кто-то ломится в дверь, воет, зовет меня. Потом доносится крик: «Помогите, убивают!» Я впервые слышу так близко крик о помощи и пугаюсь.
Похоже, это мои благословенные дети.
— Что случилось?
— Он хочет застрелить меня, — рыдает кто-то. — Он убийца!
Я вскакиваю с постели в ночной рубашке и открываю дверь.
Это мой Гуллхрутур. Глаза его полны неподдельного ужаса, руки подняты, как в американском фильме, где на каждом шагу убивают людей. Внизу, на лестнице, стоит Ландальоми, в обеих руках у него по револьверу. Он спокойно целится в брата. Видно, я выругалась. Ландальоми просит извинить его.
— Мне надоел этот щенок, — говорит он.
— И поэтому надо стрелять в него?
— Он где-то стянул эти револьверы. Я решил убить его из них.
— Я лежал в постели и спал, — всхлипывает Гуллхрутур. — А он пришел домой пьяный и украл мои револьверы. И хочет убить меня. А я совсем не собирался его убивать.
Я спускаюсь вниз под дулами револьверов и говорю будущему убийце:
— Я знаю, ты не выстрелишь в ребенка.
— В ребенка? — переспрашивает философ и опускает оружие. — Ему тринадцатый год. В его возрасте я уже не находил удовольствия в кражах.
Я подхожу к нему и отнимаю револьверы. Он не сопротивляется и, как только руки у него освободились, достает из кармана сигарету. Он с трудом держится на ногах. Присев на ступеньку, закуривает.
— Когда мне было девять лет, — говорит он, — я украл запасные части к землечерпалкам, которые тогда удалось купить крестьянскому кооперативу. Кто меня переплюнет? На этом я поставил точку. Взрослый человек, продолжающий красть, попросту болен, и болезнь его в психологии называется инфантильностью. Возьмем, к примеру, Иммануила Канта или Карла XII. У них задержалось развитие некоторых желез внутренней секреции. А я с двенадцати лет начал ходить к женщинам.
— Отдай мне револьверы! — требует Гуллхрутур, который уже больше не боится.
— Где ты их взял? — спрашиваю я.
— Это тебя не касается. Отдай.
— Ты, никак, упрямишься, мальчик? Разве не я спасла тебе жизнь?
Ландальоми сидит на ступеньках, съежившись, закатив глаза — маленький жалкий комочек. Дымящаяся сигарета торчит у него изо рта. В роскошном доме своего отца он кажется живым воплощением страданий нашего века, бездомным скитальцем, остановившимся в безнадежном отчаянии на каком-то перекрестке.