— Рад за вас. Вообще, — он бросает на меня быстрый взгляд, прежде чем свернуть за угол, — мне казалось, что мы на «ты».
— Будьте добры, выпустите меня.
— Посреди улицы?
— Да, пожалуйста.
— Не могу ли я пригласить вас переночевать у меня?
— Нет, спасибо.
— Это смешно. Когда я приезжаю на Север, меня всегда приглашают ночевать.
Машина замедляет ход, мы подъезжаем к зданию акционерного общества «Снорри-Эдда»; машина заворачивает за угол и останавливается; он выходит, открывает мне дверцу и захлопывает ее за мной. И вот я снова вдвоем с мужчиной вечером за домом, только теперь мне нечего бояться окон; он входит вместе со мной в маленькую дверь, мы поднимаемся по узкой крутой лестнице, покрытой ярким линолеумом, таким чистым, будто нога человека никогда по нему не ступала. Я иду за ним все выше и выше, я не знаю, на какой мы высоте, может быть, мы уже прошли крышу — все это похоже на сон, один из тех сомнительно блаженных снов, которые кончаются удушьем и кошмаром. Или я начинаю становиться человеком? Он открывает передо мной дверь, и я оказываюсь в маленькой передней, через полуоткрытую дверь мне видна комната: кожаная мебель, письменный стол, книги на полках, телефон, радио.
— Где я?
— Это моя берлога. Вот здесь ванная, здесь маленькая кухонька. В алькове я сплю, но сегодня я уступлю тебе свою кровать, а сам буду спать за дверью.
— А ваш дом?
— Где найти надежную обитель? — Он печально улыбается этой строчке из псалма.
— Разве это невозможно?
— Моя жена в Калифорнии.
— А Альдинблоуд?
— Я отправил ее в монастырскую школу в Швейцарию.
— А воспитанница Йоуны?
— Эта американо-смоландская спасительница начала бить нашего ангелочка днем и ночью палкой за то, что та говорила «преисподняя». Я выгнал эту ведьму, разместил детей куда мог и запер дом. С тех пор он стоит пустой.
Ванная комната выложена светло-розовым кафелем, от горячей воды идет пар, во всю стену с полу до потолка — зеркало, и я с удивлением разглядываю высокую статную женщину с грудью, налитой молоком. Я не спешу одеться и снова стать простой бедной девушкой с Севера, я всячески отдаляю эту минуту. Наконец я одеваюсь и выхожу в комнату.
Он сидит на стуле и читает книгу. Он уже поджарил ветчину, приготовил яичницу, накрыл на стол, рядом с ним на электрической плитке в стеклянном чайнике кипит вода. Он предлагает мне сесть в кресло по другую сторону стола и разливает чай.
Я как завороженная смотрю на этого человека, на этого чародея, владеющего миром: в руках его не только все мирские блага, каких лишь можно пожелать, но и вся власть, какой можно достичь в маленькой стране, а чем, в сущности, отличается маленькая страна от большой, кроме размеров? Без сомнения, этот человек также наделен бессмертной душой, подобно тем коням, которые однажды явились ему в божественном сне; здоровый, умный, красивый, мужественный человек в расцвете сил; каждое слово, слетающее с его уст, — поэзия, каждая мысль — блаженство, каждое движение — восторг! Нет, воистину такой человек возвышается надо всем на земле, это — небесное видение. Что для него планы и мечты бедной земной девушки! Пошлая и скучная болтовня.
— Есть ли что-нибудь более смешное, чем девушка с Севера без гроша в кармане, заявляющая, что намерена стать человеком?
— Все, что ты попросишь, я дам тебе…
Мне не хотелось есть, но я с удовольствием выпила приготовленный им чай.
— Хорошо, но откуда эти слова?
— Я написал их, когда мне открылась истина.
— Истина?
— Да. Тебе, конечно, смешно. Ты думаешь, что я, подобно Йоуне, преисполнился благочестия и начал прыгать.
— Все зависит от того, что это за истина…
— Да, конечно. Ревнители веры провозглашают: в истине — спасение. Но вся их истина заключается в том, что родился какой-то мессия, хотя это еще не доказано историей, или жестокий Магомет, что доказано историей. Но я имею в виду не это. Помнишь, в прошлом году я говорил тебе о теории Эйнштейна, но я думаю и не о ней, хотя она доказана расчетами, я говорю даже не о такой простой, вечной и неоспоримой истине, что вода — это Н2О.
Меня начинало разбирать любопытство.
— Я говорю о своей истине. — Он снял очки и посмотрел на меня. — Об истине моего существования. Я открыл эту истину, и, если не буду жить во имя ее, моя жизнь — жизнь только наполовину, другими словами, не жизнь.
— Что же такое твоя истина?
— Ты. Ты моя истина, истина моей жизни. Поэтому я предлагаю тебе все, что мужчина может предложить женщине. Так я думал, когда писал эти слова на визитной карточке.
Могу поклясться, что я ослепла и умерла.
— А ты не видишь лохмотьев на мне? — Это было первое, о чем я спросила его, когда пришла в себя.
— Нет.
— Я не знаю ни одного иностранного языка, только несколько слов по-английски.
— Ну и что же?
— Я играю на фисгармонии, что само по себе смешно, даже когда играешь хорошо. И ногти у меня не покрыты лаком, и губы не выкрашены помадой, на них могут быть разве что следы от киселя. А ты привык к женщинам, у которых такой вид, будто они пили черную бычью кровь и рылись в сыром человечьем мясе.
— Я об этом и говорил. Потому и решил все изменить.
— Но когда ты поспишь со мной ночь, две, в лучшем случае три, ты вдруг проснешься, с ужасом посмотришь на меня и спросишь, как в той сказке: как эта ведьма попала в мою постель? И уйдешь от меня до рассвета и никогда больше не вернешься.
— Скажи, что ты хочешь, и я это сделаю.
Я долго смотрела на него, потом опустила глаза. Отвечать я была не в силах.
— Хочешь, я откажусь от всего — от акционерного общества, избирательного округа, общественного положения, от своей партии, товарищей, друзей и снова стану бедным студентом?
— Никогда, никогда я не соглашусь на то, чтобы ты унизился ради меня. Я знаю, даже если ты станешь бедным, ты останешься таким, каким сделала тебя привычка, — будешь таким же, как сейчас. И я останусь, чем была, — дочерью крестьянина, простой женщиной, служанкой. У меня нет ничего, кроме жажды стать человеком, знать что-то, уметь что-то, не позволять никому платить за меня, платить самой. Где же найдется для нас место?
— Теперь ты видишь, что Патагония не такая уж глупая идея.
— А существует ли Патагония?
— Я покажу тебе ее на карте.
— А это не какая-нибудь дикая пустыня?
— Разве это не все равно? Скоро весь мир станет пустыней.
— А я-то думала, что именно теперь начнется расцвет мировой культуры. Я думала, что мы становимся людьми.
— Из этого ничего не вышло. Никому уже и в голову не приходит, что капитализм можно спасти и тем более укрепить, даже получая помощь на бедность из Америки. Одичание стоит у дверей.
— А коммунизм? Разве коммунизм — одичание?
— Я этого не говорил. Как бы там ни было, капитализм, погибая, увлечет за собой в пропасть и мировую культуру.
— И Исландию?
— Есть суша и море, разделенные между Востоком и Западом, и есть атомная бомба.
— Неужели Исландия отдана во власть атомной войне?
Он вдруг поднялся, подошел к радио и включил его; послышался голос какого-то испанца, говорившего с другого конца света:
— Идет борьба между двумя принципами. Фронт проходит через все страны, все моря, всю атмосферу. Но главное — он проходит через наше сознание. Мир сегодня — это атомная база.
— Тогда и Патагония тоже.
Ему наконец удалось найти легкую музыку. Он сел на ручку кресла и обнял меня.
— Патагония — это совсем другое. Патагония — это страна будущего в настоящем, страна, которая с самого начала была такой, какой станут Европа и Америка, — пустыней, где глупые пастухи пасут овец. Я надеюсь, ты понимаешь, что мир, в котором я живу, осужден и приговор обжалованию не подлежит. И мне это безразлично, я ничего не теряю, даже отказываясь от всего. Решай ты. Скажи, что нам делать?