— Нас убьют! Всех! Каждую повесят! За укрывательство. Сказали же…
— Ну, иди! Иди, говори! А с меня хватит!
— Ещё скажи, что дваждырождённые этого не заслужили! Оглянись! За ними пришли, а досталось всем. Из-за них ведь страдаем!
— Я-то не слепая, знаю из-за кого страдаем.
— Да ладно уж. Чего спешить? Все мы рано или поздно…
Дети угомонились, на их лицах опять застыло выражение тупой покорности. Я с ужасом думала о том, что мне придётся здесь остаться.
— Я не могу… — сказала я робко, оглядывая незнакомые женские лица. Молодые, но уже такие… старые. — Мне нужно идти… Там остался Ранди. Я не могу его бросить.
Я хотела бы объяснить им.
Он без меня погибнет. Каким бы сильным он ни был, пусть самым сильным на свете, он умрёт, если его не любить. Мои слова — его воздух. Я не шучу.
— Твой друг?
— Он мне не друг, — ответила я без колебаний. — Он мне… родной.
— Как?! Ещё один дваждырождённый?
— Нет. Он неприкасаемый.
А вот это я зря. Неприкасаемых и раньше не жаловали, теперь же люто ненавидели. Появись Ранди рядом с госпиталем, его остановил бы не пост охраны, а растерзали эти самые женщины.
— Хватит этих глупостей! — отмахнулась от меня Наседка. — Выйдешь на улицу, тебя убьют. А не убьют, сама погибнешь. Зима. Есть нечего.
Одна бы я ни за что не выжила, об этом речи и не шло. Но ведь если рядом будет Ранди…
— А здесь, гляди, кровать, вода, тепло, — смягчилась она, заметив блеск в моих глазах. — Одежда чистая. Кормить будут. Купать.
Тогда я ещё ничего не знала про кровь, поэтому прозвучало так сказочно. Словно постепенное возвращение к уже казалось бы безнадёжно утраченному.
— Ты чего её убалтываешь? Пусть уходит! Ну? Давай топай отсюда!
Эту женщину, как потом выяснилось, называли Чумой, потому что всех местных детей ей (болезнью, конечно) пугали. Сбежишь — чума. Руки не помоешь — чума. Будешь избегать "процедур" — чума… И всё в том же духе. Самые маленькие, привыкшие облекать всё неведомое в зримый образ, сочли, что речь идёт о самой неласковой женщине госпиталя. Так и повелось.
— Иди, и не возвращайся, когда узнаешь, что его пристрелили. Сегодня "чёрные" дома обыскивали, искали подпольщиков. Всех мужчин перебили. И этого… твоего тоже прикончили.
— Нет. — Я покачала головой. — Он не может умереть.
— Дура.
— Я его очень сильно люблю. Такие не умирают.
— "Такие", глупая, умирают первыми!
Её можно было бы возненавидеть, если бы не война. Если бы не её собственные потери. И если бы не то, что случилось через секунду.
В комнату, переполненную детьми и женщинами, вошли два карателя. Образцовые "герои". Одни из тех, что поддерживали здесь порядок. Вернее, его видимость.
— Заткнуться всем!
Наседка нахлобучила мне на голову шапку до самых глаз и загородила собой. Я же осторожно выглянула из-за её спины, замечая мгновенную перемену во всём, во всех. Дети накрыли лица одеялами и застыли, изображая готовые к отправке трупы. Женщины опустили взгляды, словно надеялись — чисто по-детски — стать незаметнее, отвести от себя чужое внимание. Недвусмысленное внимание.
— А я предупреждал. Просил вести себя тихо. — Сперва знакомым мне показался только его голос. Заглянув же мужчине в лицо, я узнала в нём одного из маминых "гостей". — И это они называли неприкасаемых бестолковыми.
— Да, придётся их проучить.
— Кто тут из них сама своенравная?
— Вот эта лошадка каждый раз ведёт себя как необъезженная.
Чума до последнего не знала, что жребий пал на неё.
Её схватили за руки и вытянули из света комнаты в темноту коридора. Она не сопротивлялась, лишь глухо, сдавленно рычала:
— Будьте вы прокляты! В аду горите, нелюди! Да как вы можете, рядом с детьми…
Пока звуки не стихли, никто не проронил ни слова, не шевельнулся. Женщины боялись даже посмотреть друг на друга, стыдясь её страданий и собственной эфемерной безопасности. И мне было стыдно больше остальных за наивность, от которой тем вечером не осталось и следа.
Я больше не сопротивлялась, давая себя раздеть, обрить, искупать. Всё в молчании, в котором думалось об одном…
— Тот человек, — прошептала я, когда Наседка уложила меня в кровать. — С щербинкой между зубами. Как его зовут?
— Ох, родная… — глухо застонала она со слезами в голосе, но не в глазах. Плакать глазами они тут уже, как будто, отучились. — Не думай о нём. Забудь.
— Он сделал с моей мамой то же самое. — Я схватилась за её иссушенные святые руки. — Скажи!