— Да тут к вам из Терногородки… Дело есть, ежели в хату пустите.
Она переждала минуту-другую. Помолчала как-то особенно, многозначительно. Не испуганно, не настороженно, а как-то иначе. А потом сказала совсем тихо:
— А почему же… заходите!.. Если с добром, то почему же…
Темные, до мельчайших подробностей знакомые сени, темная большая комната. За печью, за дверцей, задернутой одеялом, еле-еле заметная полоска света…
Мама снова заперла дверь. Войдя в комнату, спросила:
— А кто же вы, если из Терногородки, будете?
— Да, правду говоря, не тамошний… так…
— Ну, а ко мне кто же послал? Не Роман ли случайно?
— Да, может, и он…
Семену казалось, что мама говорила вроде бы с некоторым намеком или со скрытой улыбкой. Только в темноте он этого не видел. А когда провела его за печку, в освещенную кухоньку, стала спиной к старой, еще дедовской печи, лицом к неизвестному гостю, ее глаза, большие, темно-синие, как сливы, на какой-то миг стали словно бы еще больше. На один лишь миг. Потому что в следующий они уже скрылись за молодыми пушистыми ресницами.
— Господи! Чуяло же мое сердце!
— Что чуяло, мама?
— Так я и гнала!
— Что?
— А что это не иначе, как ты. Господи, сынок!.. Да тут же из-за тебя все вверх тормашками переворачивают!..
— Но почему же именно из-за меня?
— Ну, а из-за кого же еще? Как услышала я вчера об этом парашюте, так и подумала: «Не иначе, как он, Семен мой! Знаю я его, разбойника!..»
Она произнесла эти слова сдержанным и казалось даже спокойным шепотом, а сама тем временем шла к нему от печи нерешительными, шаткими шагами.
А он стоял оторопело на своем месте, и сердце у него вроде бы на куски разрывалось.
Мама — низенькая, сухощавая, непоседливая и острая на язык. Потому-то, видать, и родичи и соседи не Оленой и даже не Еленой, а лишь Ялынкой[14] зовут. Только раньше была она Ялынкой по фамилии Шульга, а теперь Ялынка Латкина.
Словно бы и не очень, не сильно изменилась… Разве только похудела, осунулась, да голова… голова у нее стала белой как снег. А ведь мама совсем еще не старая! Какая старость! Год или два за полсотни. Вот и все. Разве это старость? Тем более что и живость и характер, унаследованные от рода Шульги, так и остались ее, мамины…
Упала ему на грудь и разрыдалась. Беззвучно плакала, вздрагивая узенькими плечами, и, видно было, пыталась сдержать эту дрожь… И сдержала все-таки, оторвала лицо от груди сына и заглянула ему в глаза заплаканными, счастливыми, сияющими глазами.
— А тебя, сынок, никто не заметил? Как ты думаешь?
— Я, мама, осторожно, — уже не таился, не мог таиться Семен. — Я, мама, за грушей в саду Матюшенков часа два сидел… Тайком пробрался вдоль рва, от речки… Видел, как вы за водой шли, потом фасоль вылущивали. Будылья в хлев занесли…
Сжимал своей тяжелой рукой острые мамины плечики — плотный, широкоплечий, приземистый — и чувствовал себя совсем мальчишкой.
— Пахнет от вас, мама, чем-то домашним… Таким вкусным-вкусным… ржаным…
— Ну да, — улыбнулась сквозь слезы мать, — чем же еще пахнуть? Сегодня моя очередь на жернова… Да я целехонький день того… целую макитру жита перетерла! Ну а ты, Семен, надолго ли?..
— Не знаю, мама…
— А не страшно тебе?
— Что, мама?
— Ну, прыгать… Хотя ты, правда, уже привычный, но тогда же было по-другому…
— Теперь мне, мама, ничего не страшно… Только, знаете, мама… Никто, конечно, обо мне тут и не думает. Следовательно, и нет меня здесь. А дядька Роман, выходит, дома? Тут, в Терногородке?
И вдруг, не дожидаясь ответа, только теперь спохватившись, восклицает:
— Подождите, подождите, мама… А вы о каком таком парашюте слыхали?
— Ну как же «о каком»?.. За Подлесным, возле Зеленой Брамы, на дубу немцы вчера парашют нашли!
— …Ну, как же вы, мама, здесь живете?
Они сидят в кухоньке за низеньким столиком, ужинают — черствые, с отрубями ржаные лепешки, картофельный суп с фасолью, тыквенная каша. Семен расстегнул свою зеленую стеганку и пилотку снял. Автомат — рядом, на табуретке, пистолет и гранаты на поясе. Сверток с батареями возле правой ноги.
Ужинает, собственно, он один. А мать, подперев щеку сухим кулачком, всматривается неотрывно и жадно в сына. Не пропускает ни одного его движения.
Услышав вопрос, отвечает не сразу. Сидит какую-то минутку молча, словно бы обдумывая ответ, и лишь после этого тихо произносит:
— Да… какая там жизнь, сынок. Живу, как горох при дороге!