А Степан Федорович закусил губу. Стоял молча, насупившись, и они перестали улыбаться.
— Ты что, рехнулся? Слишком большое геройство проявляешь. Ты каким-то бешеным стал в последнее время. Ничего не понимаю. Влюбился ты, что ли?.. В таких случаях полезно камни перетаскивать с места на место. А ты глупости делаешь. Зачем это?
Юрко покраснел. Хоть возбуждение, вызванное смелой затеей и Катиной похвалой, еще не улеглось — укололо слово «глупости».
Катя отвернулась, опустила глаза, пальцами перебирала кончик косы.
Степан Федорович не на шутку рассердился:
— Ты соображаешь, что ты делаешь? Ну и задаст тебе Дмитро, когда узнает! — И помолчав, уже веселее добавил: — А ты, герой, вроде, того… Может и впрямь влюбился? А? — И лукаво блеснул глазами.
Губы у Юрка нервно дернулись. Ему было стыдно. Теперь он все мог, ничего не боялся. Не мог, боялся лишь одного — признаться в любви. Не смел, не знал, как это делается. И терпеть дольше не мог. Казалось, что гора с плеч свалится, если поговорит с Катей, но сделать это не позволяла какая-то непреодолимая стена, стыд, неловкость. Сердился на себя, считал, что чем-то отличается от всех остальных и что он гораздо хуже их. Кусая до крови губы, но все-таки не решался.
И стоял теперь съежившись, робко поглядывая на девушку. Что она? Понимает, осуждает? Смеется?
XI
СОЛНЦЕ И ЦВЕТЫ
Сегодня опять привезли и похоронили на площади пятьдесят фашистских трупов. За два дня это уже вторая партия. Вчера зарыли больше сотни в одну яму. Отдельно немецкого майора. В селе объявлено военное положение. Запрещалось выходить на улицу между закатом и восходом солнца. Любого, встреченного в запрещенное время, убивали без предупреждения. Стреляли в окна, если сквозь неплотно прикрытые ставни пробивался свет. В тихие августовские вечера, если вслушиваться, ухо улавливало глухие разрывы мин и снарядов. А Катя утверждала, что слышала даже пулеметную стрельбу.
Уже третьи сутки за лесами, на Киевщине, километров за тридцать — сорок отсюда, идет бой. Дерутся партизаны с гитлеровцами. Точных сведений нет. Одни говорят — у Калачей, другие — в самой Балабановке. Бой упорный, затяжной. Чья возьмет — неизвестно. Но есть один верный признак. Непрестанно возят фашисты сюда хоронить своих убитых, а в больницу — раненых. И еще поговаривают, что в соседнее село свозят трупы полицаев и казаков-власовцев, на скорую руку зарывают в одну яму, чтобы никто не мог определить истинных размеров потерь.
Юрку не терпится. Очень хочется разузнать все подробно, но не у кого. Давно уж никто не приходит от брата.
Степан Федорович пришел из МТС, с работы. Умывается над корытом. Увидел Юрка, обрадовался:
— Вот и хорошо. А я уже хотел послать за тобой. Все-таки прорвалась к нам одна девушка. Вызывает тебя Дмитро.
Сердце радостно встрепенулось. Наконец-то! Степан Федорович заметил это.
— Только ты, брат, без геройства. Чтобы все было тихо, мирно и без стрельбы. С Катей пойдешь.
Подробно растолковал, куда идти и к кому обращаться.
Отправятся они завтра утром. В Подлесское, за сорок километров. Катя уже была там однажды. Кроме еды, не брать с собой ничего.
Утром, отправляя их в путь, Степан Федорович, как всегда шутливо, сказал:
— Выйдете за село. Будто девушка с парнем встретились… Такое бывает… Пойдете вдоль берега. Торопиться не надо. Так, чтобы к вечеру успеть. А если встретится кто-нибудь по дороге, то вы уж и впрямь… того… цветочки собирайте, что ли… влюбленные всегда так делают…
И Степан Федорович с притворной строгостью поглядел на Юрка:
— Но ты смотри у меня. Знаю тебя, бешеного. Не вздумай и в самом деле в любви объясняться. Без моего разрешения чтобы ничего такого не было.
Юрко страшно покраснел. Катя застенчиво опустила глаза и, скрывая смущение, сказала:
— Куда ему! Не осмелится! Он — красная девица! — И, вспыхнув от стыда, засмеялась.
Юрка взяло зло и досада. Шутки он принял за издевку. Ему казалось, что все видят и понимают его чувства, смеются над ним. Сжав кулаки, подумал: «Увидим!» Круто повернулся и шагнул к порогу:
— Пошли!
— Ну, желаю успеха! — удивительно серьезно сказал Степан Федорович и вышел за ними до ворот.
Вышла проводить дочку и Ганна.
Давно уж миновали те времена, когда Катя отправлялась на задание тайком от матери. Прежде, уходя из дому или поздно возвращаясь, она всегда вынуждена была что-либо выдумывать: то засиделась у подруги, то ходила на речку, то была у учительницы Галины Петровны (а это действительно случалось). Вынужденный обман мучил Катю. К тому же, чем дальше, тем труднее было изворачиваться. Мать поверила один раз, другой, а потом призадумалась. Можно уверить в чем-нибудь кого угодно, но не так легко усыпить материнское чутье, обмануть материнское сердце, непрестанно тревожащееся за дочку. Еще тогда, когда Катя думала, что мать ни о чем не догадывается, Ганна уже знала все, что делает и чем живет ее дочка. А потом, случайно обнаружив несколько листовок, окончательно убедилась в том, что Катя стала на трудный, опасный и славный путь непокоренных и гордых. Убедилась, но молчала. Не было сил перечить дочери, да и совесть не позволяла. Молча таила свою материнскую боль и страх. Когда Катя уходила из дому, Ганна старалась чем-нибудь заняться, чтобы заглушить тревогу, но работа валилась из рук. Мысль о Кате не выходила из головы. По ночам не спала, порой тихо плакала, уткнувшись в подушку, но ни с кем своими переживаниями не делилась и на людях казалась спокойной, уравновешенной.