Люций заметил, что Марко внимательно вглядывается в лес слева от дороги. Он проследил за направлением взгляда.
— Что там, центурион?
Марко покачал головой.
— Ничего.
Они снова замолчали.
Наместник Гераклион, едущий с Палатинской гвардией во главе колонны, поймал себя на том, что думает о Барии и о его легионах в темном лесу Тевтобурга, хотя сам находился в самом сердце Италии. Италия перестала быть безопасной. Еще он думал о Стилихоне.
Иногда ему очень не хватало общества и неиссякаемого оптимизма этого человека, убитого героя Рима, который его всегда возмущал и чьим убийством он руководил. Хуже всего то, что Гераклиан понимал — сам он человек очень слабый. А еще он понимал, что это самое ужасное ощущение для мужчины. Быть гребцом на галерах, быть распятым, стать «развлечением» во время представления с дикими зверями — все это ничто в сравнении с пыткой ежеутреннего пробуждения и понимания, что дух твой под панцирем сверкающей бронзы и алых красок слаб и робок. Гераклиан сильнее сжал поводья и поехал дальше.
Темные сосновые деревья почти соприкасались верхушками у них над головами, и те лоскутки неба, что все-таки виднелись между ветвями, были тяжелыми и серыми, как щиты. Стало так темно, что они с трудом различали тропу, и вдруг все осветилось — разветвленная молния ударила в лес в опасной близости к дороге. Буквально через мгновение громыхнул гром, показав, что молния едва не ударила в саму колонну. Лошади заржали, начали вставать на дыбы, всадники с дикими криками осаживали их.
В скрипучей либернианской карете, позолоченные украшения и кармазинные занавески которой среди этого зловещего и сурового ландшафта казались особенно нелепыми, Олимпий, охнув от страха, когда сверкнула молния, схватил Аттилу за руку. Мальчик аккуратно высвободился.
— Но наверное здесь, под высокими деревьями, мы в безопасности? — пролепетал, заикаясь, Олимпий.
Это прозвучало так, словно он обидчиво жаловался богам, устроившим эту грозу, на молнию и на то, как все обернулось. Знак глубочайшей тупости… И Аттила улыбнулся.
Олимпий не понимал этого мальчика-гунна. Он улыбался часто — эдаким волчьим оскалом, но в его улыбке не было счастья. Он был полон гнева, даже ненависти. Он улыбался, как маленький божок, наблюдающий за жертвоприношением.
Наместник Гераклион подал знак, что колонна должна двигаться дальше, и они угрюмо повиновались.
Опытные солдаты, такие, как Марко и Люций, опустили копья и сняли железные шлемы — уж лучше промокнуть. И стоило пожалеть знаменосца в такую грозу. Он не смел опустить знамя, даже ради собственной безопасности. Бедный парень превратился в живую мишень для молнии.
Поднялся холодный ветер, начал терзать ветви прямо у них над головами, трепать их плащи. А потом пошел дождь. Большие холодные капли падали на головы и плечи и барабанили по крышам карет, в которых сидели немногочисленные везунчики. После первых шумных капель дождь хлынул потоком, и солдаты в голове колонны с трудом различали дорогу из-за сплошной пелены воды. Гензерик и Берик, наконец, проснулись. Олимпий неистово крестился, да и по всей колонне солдаты и командиры то и дело осеняли себя крестом во имя Иисуса или обещали жертвы Митрасу и Юпитеру, если благополучно доберутся до Равенны. Многие давали обещания и клятвы всем троим богам. Чего беречь залог, если ставка одна?
Дождь все хлестал, волосы прилипли к головам, красные шерстяные плащи — к плечам, лошадиные гривы — к холкам, со всех струилась холодная горная вода. На пересохшей летней дороге, сначала твердой, как бетон, а потом размокшей и превратившейся в желтую, липкую грязь, быстро образовались лужи. И люди, и кони склоняли головы в знак повиновения, и страха, и усталости перед превосходящей силой грозы и богов грозы, но продолжали двигаться вперед. Один Аттила высунулся в окно кареты и, ухмыляясь, смотрел на дождь.
— Сядь в карету, мальчик, — бранился Олимпий. — Задерни занавески.
Но Аттила не обращал на него ни малейшего внимания.
Все остальные в колонне ощущали этот ливень, как беснующееся животное, угрожавшее уничтожить их единым взмахом ослепительно белых рогов. Но Аттила чувствовал, что гроза пронизывает его насквозь, что он — ее часть, что она не причинит ему вреда. Все остальные, съежившись в своих личных вселенных, чувствовали себя перед этой грозой такими маленькими, утратившими силу, испуганными, приниженными. А мальчик чувствовал себя сильнее, крепче, могущественнее: единым целым с громом, единым целым со вселенной. И глядя на него, ощущая часть этой истины, чувствуя что-то противоестественное, Олимпий зажмурился и опять перекрестился.