Выбрать главу

    Разман говорит: „Мы уже не помещаемся в самих себе. Искусство, как создание высшего вымысла, романа обо всем, вышло из кабинетов и галерей, затопило неощутимым всепроницающим эфиром, световодом, весь темный вещественный мир. Искусство выходит за пределы самого себя. Время превращений. Весь мир превращается в произведение искусства, роман о себе, возносится в сияющее небо вымысла. Техника и наука — только инструменты этого синкретического сверхискусства. „Дух дышит, где хочет,“ — мы подчас не замечаем его магического присутствия. Мерцающее чудо синематографа высветило наше сознание. Экран — как небо, в котором сражаются призрачные армии и любят бесплотные создания. А телевидение, отрада визионера, — как можно жаловаться на него, жалуйтесь на собственное зрение, законы оптики, протяженность пространства, так. Ведь это же бесчисленные русла, ручейки — от каждого ко всем, сливающиеся в океан единства. Окошки в подлинно человеческую творимую реальность. Но и этого нам мало, мы заполним свое незримое духовное небо до пределов бесконечности; грядет компьютер. deus ex mahina. Мы вознесемся туда из грубого физического тела, в эти ячейки и блоки, в электронные небеса, мы — творцы своего Рая“, — Разман вскакивает на ноги, не заметив, что опрокинул табуретку, воздевает с карикатурным воодушевлением руки, точно марионетка в нашем электрическом балаганчике, отразившись — кукольная фигурка пророка — в темных зеркалах автоматов, тут и там, заполняя собой замкнутое освещенное пространство — бледный хоровод разманов — и горланит во всю мочь песенку, которой научился у союзников: when the saints goes marshin'in. Разман пугает меня. Я понимаю, что нужно немедленно что-то предпринять, пресечь этот бьющий через край фонтан психической энергии, пока есть еще, что пресекать, к кому аппелировать. Пока Разман еще Разман, и вскипевшая мгновенно личность не вышла за свои прозрачные пределы, превращаясь в безликое и неподдающееся контролю, в ситуацию. Всю жизнь я больше всего боялся детей, пьяных и уличных сумасшедших, эту непредсказуемую, но одушевленную стихию — именно сочетание иррационального и одушевленного вызывает тот единственно подлинный /ибо на на чем реальном, в общем-то, не основанный/ ужас, идущий из кишечника и мозга одновременно, пересекаясь где-то под ложечкой, что называют мистическим. Шуточки козлоногого бога. Именно этот единственный настоящий страх — все остальное и не страх ведь, но чувство опасности, опасение — не имеет за собой, как правило, реальной угрозы /зато уж если имеет, то действительно смертельную и неизбежную/. Впрочем, другой наблюдающей частью сознания я понимаю, что Разманова припадочность вовсе не так неуправляема, как кажется, скорее наоборот — выверена и просчитана. Зная мое слабое место, он пользуется ею, как припрятанным козырем. И всякий раз — пугаюсь. Ведь на таких высоких энергетических уровнях, при такой, выражаясь условно, психической температуре границы между игрой и откровением, симуляцией и патологией, проповедью и кликушеством столь зыбки и непрочны, что одно может перейти в другое, сорваться в другое с силой сокрушительной и опасной. И я тороплюсь, делаясь неуклюжим — но тут уж не до эстетики — словно фехтовальщик, у которого выбили из рук рапиру, хватающийся в смертельном испуге за первый попавшийся дрын. Отводя глаза от этого теряющего привычные черты лица, точно мелеющего, обнажая неведомое дно, залитое ярким, но скудным светом неоновой лампы, язвительно говорю: „3о шпрах Разман“. Глупо и стыдно, но иногда и нужен бывает лобовой ход, оглобля вместо рапиры, наглость вместо отваги.

    Разман умолкает, как от предательского удара. Его лицо, лишенное тени в этом свете, явно не предназначенном для людей, свете морга, операционной, нечеловеческой игротеки, ничего не выражает. Потом продолжает, как ни в чем ни бывало, но голосом уже спокойным и чуть севшим: „Фашиствующие гуманитарии утверждают, что нет никакого нравственного прогресса. Но разве ноги могут обогнать туловище, так. Я сочинил трехстишие, хокку, как раз об этом. Слушай же:

    Все 15 камней

    сада Реандзи

    видны с вертолета“.

    Я могу позволить себе расслабиться. Разман ведет себя правильно, но неверно. Он никак не реагирует на мою, в общем-то, дурацкую реплику — что ж, глупость не заслуживает внимания. Но ведь то, чему внимания не уделяют, и есть объект его, пусть сдерживаемого, а не проявленного. В конце концов, естественнее отмахнуться от мухи, чем делать вид, что ее вовсе нет, когда она ползает по кончику носа. Кто еще глупее выглядит — вопрос. В конце концов, именно отсутствия реакции я и добивался, чтобы позволить себе расслабиться.