Я больше не слушаю Размана. Его лицо похоже на гипсовую маску, он и говорит, почти не разжимая губ. как медиум. Но сейчас его речь лишь фон, „белый шум“, быть может, невнятное эхо моих собственных мыслей — так прибой, живущий в морской раковине, — лишь отзвук непрестанного тока собственной крови. Мир, как экзотическая океанская раковина, недаром, так часто узнаешь вдруг свои мысли в чужих словах, а личный опыт, как ни странно, оказывается, порой, глубже и шире опыта чисто эмпирического. Разман играет вхолостую. Я то и дело киваю ему, но смотрю при этом чуть в сторону, в дальний угол нашего павильона, чтобы он не увидел моих глаз.
Я научился дремать с открытыми глазами — хотя вряд ли можно назвать это состояние дремой или сном, скорее оно напоминает, должно быть, грезы курильщика опиума. „Это уже сугубая практика старости. И опять меня сносит, точно нежной и неумолимой силой ночного отлива, притяжением Луны, в какие-то призрачные пространства зыбкого обмана, что кажется ближе к истине, чем самая трезвая и голая правда дня. Странная игра фантазии: мне представляется вдруг, что я всадник в тяжелых доспехах, неторопливо приближающийся к цели по зеленому полю без границ, поросшему аккуратненькой глянцевой травкой. Я явственно ощущаю мерно вздымающиеся бока коня и уверенную тяжесть меча слева у пояса, хотя зрение как-то сужено, и я не могу оглядеться по сторонам. Я знаю, что откуда-то с противоположной стороны ко мне приближается противник, невидимый пока, но уже близкий и неотвратимый — Черный рыдать. Как ни странно, в этом видении нет ничего детского, пряного, вальтерскоттовского, скорее что-то от точности и серьезной условности игровых автоматов сквозит в этой неполной и однозначной ситуации. Но я спокоен. И вот он возникает в поле моего зрения — на черной лошади, в черных тусклых доспехах — я не могу отчего-то уловить деталей. Мы сближаемся неторопливо, и я узнаю его. Вернее, узнает его Белый Рыцарь, изготовившийся к поединку, — должно быть, по геральдическим цветам или гербу на щите; я же знаю его, безымянного, по законам сна /в котором я и есть Белый Рыцарь/ не сознанием или памятью, но всем своим существом. Глянцевая подстриженная трава зеленеет несоответственно ярко. Я знаю все, что мне должно делать. И когда черная безликая фигура оказывается в зоне досягаемости, я неожиданно легко вытаскиваю из ножен тяжелый обоюдоострый меч с крестообразной рукоятью, перехватываю его двумя руками и, привстав в стременах, заношу над неподвижным врагом. Он даже не пытается защититься — мгновение упущено, и неотвратимый рок победы всецело в моих руках. Клинок, широкий и длинный, отсвечивает холодным блеском, рассекая взвизгнувший воздух. Ладони словно прирастают к рукояти, удобной притягательным и искушающим удобством орудия убийства. Небо синее и ясное, таящее чью-то смерть, — последнее, что я вижу, что видит кто-то во мне,
Что-то переменилось. Освещение? Акустика? Я, стараясь не выказать растерянности, недоумения разбуженного человека, исподволь окидываю взглядом пустой павильон. Неоновая трубка, все также сухо потрескивая, обдает своим процеженным млечным светом наш угол, и остальная часть помещения точно отступила на шаг, скрываясь в подернутой ночной тенью глубине. Тень ночью особая: днем здесь не светлее, чем сейчас, но это и не темнота, кажется, а так, недостаток зрения. Ночью же тень существенна, словно некое вместилище — или вывернутый наизнанку свет. Но ответ не там, за драным пологом' сумрака, он здесь, рядом, близок, как эта вот выщербленная пустая столешница, как мои собственные неподвижные руки на ней. Внезапно я догадываюсь — голос. Изменилась интонация голоса, и это заставило меня услышать слова.
Разман говорит: „Что бы ты ни говорил о моих исканиях, я свято верю в одно: существует общечеловеческое сознание, сверхсознание, в котором нет лжи. Человечество обретает себя. Человечество становится личностью. Оттуда, из области единства и света мы получаем сигналы. Нам нужен Ангел — Хранитель, что проведет нас долиной мира, так. Каждому ведь знакомы эти корректирующие указания, выше слова и смысла, не обусловленные ничем здешним — только той всеобщей истиной, что пока не вмещается в нас. Иногда это точечные звездчатые вспышки интуиции — не основанной ни на каком собственном опыте, ни на каком опыте вообще, а значит, безусловно, исходящие оттуда, извне мира. Иногда это мучительные подсказки совести — ведь и совесть не имеет никакого отношения к опыту, к социальной морали, напротив, она и заставляет зачастую поступать вопреки ей, против всех во имя себя. Да, да, себя, ибо это есть сугубо личное: не во имя себя, как некоего конкретного имярек, но во имя того высшего Я, которое уже вмещает всех. Личность раскрыта в бесконечное, и, значит, быть личностью — это быть достойным Бога. Я не буду пересказывать тебе Евангелия. Но как мне хочется быть уже там! пожалуй, только святые обладали этим полным сознанием, вмещали его в себя, утрачивая индивидуальность, отдельность, душу, наконец, — ведь это и есть грех, это и есть гордыня. Надо стать никаким и никем, на столпе, в пещере, в пустыне, на дороге в Дамаск, чтобы раскрыться для этого всечеловеческого мифа, который и есть высшая реальность, осуществление: надо уничтожить все границы себя, превратиться — обращение, как превращение, так. Надо стать Словом!“