Явь постепенно пропитала сознание. Я стоял на бульваре возле ядовито-желтой скамейки, на которой сидел какой-то безвидный человек. Стало светлей /впрочем, быть может, мне так только показалось после утробной обморочной темноты/, и изменчивый день обтекал меня, словно уже совсем посторонний предмет. Ноги были, как глина, и шершавый воздух забивал вялые легкие. Я осторожно опустился на скамейку. Человек на другом конце ее шевельнулся и повернул ко мне лицо. "Нет, — внятно произнес он, — еще не сейчас". Его голос прозвучал, как мне показалось, над самым ухом, хотя сидел он довольно далеко — точно некий акустический фокус. "Страшно?" Я испытывал понятную неловкость и даже не решился взглянуть на него прямо, несмотря на то, что явная бесцеремонность обращения задела меня. Я заметил только очень короткую стрижку и широко поставленные глаза на бескровном, неопределенного возраста лице. На нем был светлый несвежий пиджак и поношенный свитер. Голос был почти лишен интонации, словно он диктовал или читал вслух из книги. "Да, что-то с давлением," — отвечал я, должно быть не слишком любезно. "Смерть, — сказал собеседник, — смерть — только напоминание." Он как-то сразу вызвал у меня явную антипатию, тем более, что становилось ясно, к какому разряду людей он принадлежит. Я терпеть не могу всяческих уличных философов и бульварных проповедников, никчемных и самоуверенных, пестрый человеческий сор, городские пузыри земли, алкоголики, как правило, или завсегдатаи психбольниц. "О чем же?" — спросил я тем не менее, еще слишком слабый, чтобы уйти или промолчать. "Как и все, — сказал мой виз-а-ви, — О Суде." Этим он уже откровенно разозлил меня. "Вы Страшный, полагаю, имеете в виду?" Он не ответил, но согласие предполагалось этим уверенным молчанием. "Вздор, — сказал я, пожалуй, слишком резко. — Я не верю во все эти блудливые штучки. Посмертное воздаяние! Если бы я верил в Бога, я побоялся бы оскорбить Его мыслью о какой-либо хоть трижды высшей справедливости." Собеседник издал какой-то сдавленный гортанный смешок и сказал, глядя перед собой: "Он говорит так, будто знает, кто он такой". Эта небрежная надменность окончательно взбесила меня — в глазах сделалось желто от мертвой листвы и злости; забывая о гулком пульсе, тяжело стучащем в висках, я почти выкрикнул в разреженную пустоту перед собой, так же не глядя на него: "Вы сами превращаете своего Бога в судью, в бухгалтера, в квохчущую наседку — низко! Рай и ад — взаимоисключающие понятия, и жизнь не следственный изолятор. Я знаю человека, который готов отказаться от вашего рая, прыгнуть в кипящее адское озерцо, если на нем есть хоть часть вины — никакой суд не может быть праведным! Не надо лгать!" "Что есть истина, — так же ровно произнес собеседник — то ли спросил, то ли процитировал. Мне отчего-то стало не по себе. — Другое, другое. Хватит. Подумай же о себе." В мгновенную паузу ворвался оглушительный шепот города. "Страшный Суд, — сказал собеседник, вновь медленно обращая ко мне лицо, бледное теряющееся пятно на фоне яркой, точно люминесцентной сплошной стены листьев, странно знакомое и ненавистное, — и есть обретение самого себя." Я услышал собственный сыпучий шепот: "А ты кто такой? Тебя что, из семинарии выгнали? Не слишком ли самоуверенно? Ты — ты-то знаешь, кто ты такой?" Я вдруг испугался, увидев, что ничуть не смутил его, что он сейчас мне ответит. "Я — твой Ангел." — сказал он. И тут я впервые увидел его лицо — точно крупный план на мерцающем телеэкране — широкий рот с хищно вздернутыми уголками губ, выступающие скулы, очень высокий белый лоб и глаза — без зрачков. Широко поставленные, почти белые безумные глаза.