— Пап, я вижу, тебе интересен наш будущий музыкальный спектакль.
— Да, очень это интересно. А что? Почему ты спрашиваешь?
— Мне казалось, тебе очень нравилось то, что ты делал, а теперь я сомневаюсь. Может, инженер — это было не твоё?
— С чего ты взяла?
— Ну, так. Может, тебе следовало бы стать музыкантом, играть в джазе, например.
— Глупость твоя очередная.
— Пап, ну почему так сразу? Почему глупость?
— Да потому что ты вечно судишь о том, чего совсем не знаешь. Когда мне надо было определяться со своими жизненными планами, в СССР было всего два джазовых оркестра — Цфасмана в Москве и ещё один в Ленинграде, забыл фамилию руководителя. Музыкального образования у меня не было, меня бы никуда не взяли. Я выбрал для себя область самую перспективную, творческую, престижную. Туда пошли самые способные, яркие и целеустремлённые. Я делал то, что было нужно и интересно, я был на передовом фланге науки. А ты про джаз…
Папа вдруг заговорил канцелярским языком передовицы — «передовом фланге науки». Если дать ему продолжить, так можно дойти и до «ковал ядерный щит Родины». Да, это правда, отец гордился своей работой, любил свою специальность, в глубине души презирая любую другую инженерную деятельность. Понимал, что можно делать и станки для штамповки конфет — тоже, кстати, нужное и сложное дело, но разве оно могло идти в сравнение с тем, что делали они, небожители! Разве простые смертные могли понять, чем он занимался! Как Ире всё это было знакомо!
— Я понимаю, но музыка, джаз? Ты же всё это любил.
— И дальше что? Я в институте в джазе играл, какое-то время руководил им. Играл везде, где только мог. На хлеб зарабатывал своей игрой. Ты же знаешь. Пойми, как инженер я достиг большего, чем мог достичь пианистом. Я обычный любитель. И всё этим сказано.
— А если бы ты мог снова всё начать, ты поступил бы так же?
— Да. Точно так же.
— Ты там об этом думал?
— Да не делал я там никакого анализа своей жизни. Мне это не нужно.
— Ну как это так? Почему? Неужели ты себя в других обстоятельствах не представлял?
— Господи, ну зачем? Меня мои обстоятельства вполне устраивают. Тем более к чему эти бесплодные мудрствования, изменить-то всё равно ничего нельзя.
— Там вообще никто не мудрствовает или только ты?
— Не знаю, думаю, что никто, но не могу быть в этом уверен.
— Вот ты с Дулиным общаешься. Он — поэт, а был инженером.
— Правильно, что был инженером, а стихи он всё равно писал. Инженер — это серьёзно.
Ирине расхотелось продолжать этот разговор. Понятное дело — инженер это серьёзно, а остальное — дурь. Хочешь писать стихи — пиши, но делать только это — не лезет ни в какие рамки. Может, папа думал о своём отце? Ведь тот был профессиональным пианистом, но не концертирующим, а обыкновенным тапёром. Играл в кино, в ресторанах, как-то кормил свою большую семью. Уважал ли папа старшего Мелихова? Вряд ли. Скорее, он считал его неудачником, хотя и понимал, что тот был человеком своего времени, своей среды и ничего большего сделать не мог. А вот он смог.
Жара спала, но погода была ещё совсем летняя, хотя по календарю началась осень. Справили Женин день рождения. Всё было мило, без агрессивных споров и даже без пошлостей. Отец сидел за столом полноправным членом семьи, и Ира почти успокоилась — папу приняли, и он занял своё место в их клане. Не патриарх и не глава его, но и не доживающий свой век дедуля. Он, наверное, стал просто ещё одним мужчиной, наравне с Лёней, Олегом и Федей. Хотя, может, это только Ира так считала, не желая ни с кем обсуждать всякие психологические нюансы. Однажды она попробовала было спросить Фединого мнения о Мелиховской роли в семье, но своим вопросом только вывела мужа из себя — какая ей разница, чего она вечно копается в ощущениях, эти её копания всем надоели. Потому что всё у всех нормально и незачем надумывать. С Фединой точки зрения, она вечно выдумывала несуществующие проблемы, а надо быть проще. И зачем она только спросила, знала же, что не Федина это тема. Живёт папа и живёт, всё хорошо, и нечего следить, кто что сказал.
Девочки тоже здесь вряд ли смогли бы ей помочь. Для них обеих всё действительно было просто: дедушка живёт с ними, и это замечательно. Внуки же её нового деда признали и считали однозначно классным. К Лёне и Олегу ей и в голову не пришло приставать — тема скользкая, и правды они бы ей всё равно не сказали.
С отпусками было покончено, дети пошли в школу, и съёмки фильма по выходным участились. Работали над песней Розенбаума «Скрипач, а-идиш Моня». Старая песня, папа её знал и был очень доволен, что она прозвучит. Марина не хотела делать «Моню» частью концерта, всё нудила, что мелодия скучная, примитивная, но Мелихов настоял. И песня ему нравилась, и, самое главное, она была еврейская. В итоге Марина вдохновилась тем, что придумали неплохую сцену: минусовка, наложенный ресторанный шум — неясный гомон, смех, пьяные восклицания. Накрыты два-три столика. В номере участвуют все. За роялем — сам Мелихов, приходят новые и новые гости, рассаживаются. Поют в полутёмном зале по очереди, идут танцевать что-нибудь в стиле «семь сорок», только намного медленнее. Время от времени высвечивается фигура скрипача. Это, ясное дело, Олег. Одеть его в костюмчик, который «так не очень, но чистый, между прочим», и на голову обязательно кипу. Вряд ли настоящий Моня играл в Ростове в кипе, но кипа создавала образ. Сцена получалась массовой, детей надо было научить петь с чувством. У них получалось не фальшивить, но всё-таки выглядело слишком по-детски, и это Марину раздражало. Сначала репетировали только Мелихов с Олегом, а остальных просили не беспокоиться. Они сыгрались, начали понимать друг друга с полуслова. Мелихов поднимал от клавиатуры правую руку, чуть ею взмахивал, и Олег вступал точь-в-точь в нужном месте. Марина сперва пыталась руководить, но вскоре поняла, что вдвоём им сподручнее. Олег любит лабать, а Мелихову только этого и надо. Ира радовалась — теперь в их семье стало два музыканта, причём не классической, как Марина, направленности, а ресторанные лабухи, среди которых всегда встречаются истинно талантливые люди, которым вовсе и не хотелось бы играть в филармонии.
Затем стали репетировать заунывную сценичную песенку беспризорника. Спорили, что выбрать — песню Окуджавы из старого кинофильма «Кортик» или знаменитую «По приютам я с детства скитался…», всю в щемящих детских жалобах на невыносимую жизнь. Лохмотья, бледные чумазые лица, а главное — манера: тоненькие голоса на полном серьёзе выводят нарочито пошловатую блатную мелодию. Минусовку, кстати, найти не удалось. Мелихов тихонько наигрывал на рояле, а Олег — на гитаре. Женя так прониклась, что в её глазах порою блестели слёзы. Миша выводил чистым мальчишеским дискантом, хотя иногда от его пения на всех нападал безудержный смех, дети давились от хохота и ничего не могли с собой поделать. Мелихова такое поведение страшно злило. Но чем больше он кричал «Прекратите!», тем истеричнее заливались дети. Происходило это регулярно на Мишином соло: «Ах, зачем я на свет уродился, ах, зачем меня мать родила». На «мать родила» он начинал захлёбываться хохотом, и ничего не получалось. Пришлось вовсе отказаться от «матери» и петь Окуджаву. «У Курского вокзала стою я, молодой, подайте Христа ради червонец золотой…» у Миши получалось тоскливо, слегка гнусаво, именно так, как дети поют в русских электричках. Знать, как это делается, он ниоткуда не мог, но всё равно выходило по-сиротски, но с хитрецой — так, как нужно. Малолетний вымогатель, притвора, воришка, но всё равно не слишком счастливый мальчик. Хотели сначала изобразить «толстого господина с цепочкой золотой», но не стали. Тут нужно было соло, другие бы только мешали. Настя с Женей тоже хотели подпевать, но после долгих споров Миша всё равно остался один. Небедный американский мальчик сумел прочувствовать настроение песни и изобразить беспризорника двадцатых годов прошлого века. Делал он это с удовольствием, и дед смотрел на правнука влюблёнными глазами. Ира прекрасно знала, о чём папа думает: «весь в меня» — вот что наполняло отца гордостью.