Ричардсон поинтересовался:
— Сколько Степанов платит Кнорру?
— Да ни черта он ему не платит. У одного нацисты убили родных, второй попал в плен к русским с разорванным животом, они его спасли от смерти, вот и отслуживают память...
— Чего вы хотите добиться, Джос? Я что-то не очень понимаю ваш план.
— Так это хорошо! Это прекрасно! Если бы вы поняли мой план, куда бы он годился?!
— Слава богу, я начинаю к вам привыкать, а то бы снова озлился. Извольте объяснить, чего вам надо добиться?
— Мне надо, чтобы Золле сказал Степанову: «Друг мой, я весь опутан долгами, у меня нет ни копейки денег, пожалуйста, дай мне десяток тысяч, чтобы я расплатился с кредиторами». И сказать он это должен не где-нибудь, а в Лондоне, и не когда-нибудь, а вечером восьмого мая, и не просто так, с глазу на глаз, а в присутствии третьего человека...
— Вальтер Шасс не подойдет для вашего дела, — сказал Ричардсон и полез за сигаретами.
— Да? Плохо. А почему?
— Потому что он такой же хряк, как вы, а я вижу в этом деле человеческую работу.
— Ну и черт с ним. Значит, подойдет другой, у вас же их пятеро. За вас, Стив! Мне приятно работать с вами. Честное слово.
Дорогой Иван Андреевич!
Только что видел Врубеля. Вид его ужасен, глаза запали, обычно тщательный, даже несколько экстравагантный в одежде, он был одет небрежно, руки его тряслись. «Что с Вами?» — спросил я. Он посмотрел на меня недоумевающе: «Разве вы не знаете, что Александр Антонович покончил с собою?!»
Я сразу же представил себе маленького, кроткого, добрейшего Александра Антоновича Рицциони, его прелестное ателье в Риме и наши совместные чаепития. Его постоянная опека над Врубелем, когда тот работал там в начале девяностых, да и позже, приехав к старику со своей очаровательной женою, была истинно отеческой. О, как же он умел опекать, требовательно, но в то же время добро, как тактичен был в своих советах и наставлениях, как застенчив, когда его просили показать новые работы, а ведь мудрый Третьяков в свою коллекцию приобрел чуть ли не самой первой именно его полотно «Евреи-контрабандисты». Это ли не оценка труда художника?!
«А что же случилось? — спросил я. — Долги? Или семейная трагедия?»
Врубель по-прежнему недоумевающе посмотрел на меня: «Да разве вы не читали «Мир искусств»? Его там назвали самым худшим изо всех современных художников! Разве не читали вы, как черным по белому было напечатано, что обществу надо как можно скорее избавиться ото всех работ Рицциони, которые позорят нашу живопись?!» — «И он из-за этого покончил с собою?! Вам достается не меньше, милый Михаил Александрович!» — «Так ведь я моложе, — ответил Врубель, — кто знает, что станется со мною, доживи я до шестидесяти шести, как Рицциони...»
Мы стояли на улице, ветер был промозглым. Врубель предложил пойти к «Давыдке», на Владимирский проспект, я согласился с радостью, ибо время, проведенное с гением, обогащает тебя куда больше, чем сделка на бирже.
Врубель попросил шампанского вина, от еды отказался, я, однако, умолил его взять белой икорки, только-только пришла из Астрахани. Мы долго сидели в молчании, потом он поднял бокал, сказав: «Мир его праху и добрая ему память в наших сердцах. Какой был твердый хозяин своей жизни, какой честный труженик. А как пристрастно истолковал эту его честность «Мир искусств»! Безжалостно, бесшабашно, без боли за судьбу нашего искусства! Господи, в чьих же руках суд над нами, художниками?! Кто только не дерзал на нас! Чьи только грязные руки не касались самых тонких струн чистого творчества?! А разве эта вакханалия недоброжелательства не путает реальные представления в нашей среде? Надо всегда помнить, что труд скромного мастера несравненно почтеннее, чем претензии добровольных невропатов, лизоблюдничающих на пиру искусства. В ту пору, когда «неумытые» звали меня «Юпитером декадентов», полагая в своей темной наивности, что это страшное зло, Александр Антонович так был добр ко мне, так трогателен... Утешитель и друг с лучистыми глазами младенца. Когда же мы убедимся, что только труд и умелость дают человеку цену? Почему ополчились против этой истины?!»