ы и цветы, будто на празднике по случаю окончания учебного года. Адвокатша Генриетта Мальц, председательница благотворительного комитета «Женская помощь», прибежала, запыхавшаяся, с букетом васильков. Чуть не опоздала: они с мужем и младшей сестрой Эрной, которая вдруг исчезла, паковали вещи. Ехать собрались — можно сказать, в первый день войны… Мужчины, те, что в гражданском, украдкой совали мобилизованным сигареты. На перроне все тот же оркестр играл гимн: «Боже, храни и защити нашего императора и нашу землю…» Господа сняли котелки, вытянулись по струнке. Солдаты высовывались из телячьих вагонов. Высматривали своих, улыбались, размахивали руками: то ли подзывали к себе, то ли прощались. Шутили. Подмигивали. Утирали пот со лба. Гражданские расстегивали сюртуки, те, что помоложе, — летние пиджаки. Махали руками или носовыми платками. Шутки ради залезали под белые зонтики к дамам. Теперь уже солдаты бросали цветы и конфеты облепившим вагоны девицам. Под общий смех их хватали дети, девицам брать негоже. Время от времени взгляды дам и господ устремлялись в сторону госпожи баронессы. Возможно, она хотела остаться неузнанной, но густая черная вуаль ее не спасла. Госпожа баронесса была, как и всегда последние несколько лет, в черном. Ее сразу узнали как по трауру, так и по запряженному парой вороных экипажу, ожидающему перед вокзалом. Да и над кем бы еще стала держать зонт первая в городе эсперантистка (эсперантистка — это еще хуже, чем социалистка, говаривал адвокат Мальц, чтобы досадить своей жене Генриетте) Амалия Дизенгоф в мужской шляпе из черной соломки, в блузке с галстуком, с пенсне на шнурочке? Госпожа баронесса провожала юного лейтенанта, который годился ей в сыновья, но сыном не был. Амалия сунула ему на прощанье не цветы, не конфеты, а толстую тетрадь со словами и грамматикой эсперанто. На войне может пригодиться. Русские тоже учат этот международный язык. Эсперанто — язык всеобщего братства, и ему принадлежит будущее. Молодой человек стоял в окне салон-вагона: за кокарду на кивере заткнут василек. Он был лейтенантом кавалерии. Улыбался. От него так и било запахом бриллиантина и туалетной воды. Вдруг возникло замешательство. Закричали: «Тихо! Тихо!» Над толпой проплыла высокая шапка с пером цапли. Это был бургомистр Тралька в кунтуше. Должность свою он получил благодаря госпоже баронессе, но то было давно. Рядом с бургомистром директор Главной гимназии при полном параде: шпага, фрак с позументами и шапокляк. А вот на старосте был обыкновенный сюртук, котелок и брюки в полоску. Ксендз-законоучитель, тот, что любит евреев, немного отступив назад, встал около городского раввина в собольей шапке и шелковом лапсердаке; оба высокие, худые; тихонько переговаривались. Бургомистра водрузили на стул, который затрещал под его тяжестью. Промокнув красным носовым платком затылок, он крикнул: «Солдаты!» Воцарилась тишина. «Мы, поляки, верноподданные нашего всемилостивейшего императора, все как один встанем рядом с его величеством Францем-Иосифом Первым, чтобы под монаршей рукой защищать свободу…» Грянуло «Да здравствует!», раздались аплодисменты, в глазах дам заблестели слезы. Военный оркестр снова исполнил гимн «Боже, храни и защити нашего императора…». Снова все, даже малые дети, вытянулись по стойке «смирно». Когда смолкли последние звуки гимна, к вагонам двинулся благотворительный комитет «Женская помощь». В руках у дам были цветы. Но прежде произнесла речь председательница, адвокатша Генриетта Мальц. Срывающимся голосом прочитала по листочку о бравых офицерах и преданных солдатах, отправляющихся на защиту отечества и императора, матерей и детей, жен и сестер, которые будут верно ждать возвращения победителей. Да поможет вам Бог! До встречи через четыре, самое большее через шесть недель! Да здравствует император Франц-Иосиф! — закончила она, и в самое время, потому что паровоз уже запыхтел. Двери телячьих вагонов были задвинуты. Заплакали, закричали, протягивая руки, женщины и дети. Поезд тронулся. Сперва медленно. Можно было за ним бежать, хватать высовывающиеся из неплотно закрытых дверей руки — все равно чьи. Громко выкликаемые имена слились в сплошной крик. Паровоз носом обращен на восток. Элю увозят на фронт. Невестка Мина и внучка Лёлька рыдали, обнявшись. Прямиком на фронт! Ехали. Ехали. Ехали целый день. Их останавливали на каждой станции. Такого еще не бывало! Стояли по нескольку часов. Пропускали эшелоны с обозами, амуницией, сеном для лошадей, фуражом, мясом для людей. Благодарение Богу, значит, пока еще не везут на фронт. Пока еще оставили в покое. Боже, спасибо Тебе за это, а обо всем прочем будем молиться. Остановились в Городенке, невдалеке от австрийско-российской границы. Даже в мирное время за эту границу и заглянуть было страшно, а уж что говорить теперь! Мы сейчас в одном городе, писал Эля. Обратного адреса на письме не было, только номер полевой почты, опасались шпионов, которых везде полно, но хватило имени Сара — так звали тетку, — чтобы догадаться, где остановился 29-й пехотный полк. В субботу, писал Эля, ему дали пропуск, чтоб пойти в синагогу вместе с Натаном Волом, сыном пекаря с Львовской улицы, того самого, который в собственном фургоне развозит по городу хлеб. И у которого есть еще один, младший, сын, этакий откормленный бычок… Что за дела! Старый Таг перестал читать. Чтобы в субботу пойти в синагогу — требуется пропуск! Скоро будут выдавать пропуска Бог весть для чего!.. Но Эля вовсе не пошел в синагогу, он пошел к тете Саре, на хороший субботний обед. Тетушка расплакалась, увидев на пороге своего дома двух евреев в военной форме! Ох и смеялись они в ту печальную субботу, первую субботу вне дома, потому что Эля, намекая на Натана Вола, рассказал анекдот, как один бедняк взял с собой на обед к богачу другого бедняка, якобы своего зятя, который у него на содержании. Тетя Сара смеялась до слез, она ничуточки не рассердилась, наоборот, была очень рада, что он привел гостя, ведь настали такие времена, когда надо друг другу помогать. На кого все шишки посыплются? Кому, как не нам, придется расплачиваться? Но пускай дорогая Мина не волнуется, просил Эля в письме, все будет хорошо. Если можно за пачку табаку (тут было несколько слов по-еврейски, чтоб цензура не поняла) получить пропуск от самого фельдфебеля, дела еще не так плохи. С Божьей помощью вскоре мы перейдем в наступление и наша доблестная армия нанесет фонькам такой удар, что мало не покажется, сразу охота воевать пропадет, раз и навсегда. Они еще долго не опомнятся. Новый год[7] будем встречать уже вместе. Это через каких-нибудь несколько недель. Сколько еще может тянуться война? На Праздник кущей[8] он поставит шалаш в палисаднике, перед домом, а не там, где раньше, — во дворе возле коровника. Пусть только дорогая Мина заботится о себе и дорогой Лёльке и бережет себя и дочку как зеницу ока. О казаках чего только не услышишь. В одном местечке, название которого запрещено упоминать, это военная тайна, на рыночной площади повесили еврея за то, что у него в чулане нашли телефон. Всех согнали и заставили смотреть на страшную смерть безвинного человека. Тамошний раввин пошел к коменданту просить, чтобы его солдаты не чинили зла еврейским женам и дочерям, но не вернулся. Это не слухи. Рассказывали люди из того местечка. Так что пускай дорогой отец себя бережет, а то он в работе не знает меры и любит за других заступаться. А по хозяйству пусть Явдоха больше помогает, нечего ей целыми днями на соломе валяться. Да и дел в аустерии теперь, наверно, станет поменьше. Чем продавать молоко, лучше делать творог и масло, выгоднее получится. Булочки выпекать только раз в неделю, в четверг, для себя. Гостей теперь поубавится и чем дальше, тем меньше будет. Снял кто-нибудь комнатку наверху? Как сапожник Гершон — по-прежнему, вместо того чтоб работать в мастерской, чужими делами занимается? Он ведь тоже это любит. Повезло ему, молодой еще, в армию пока не возьмут. К тому времени, что его год призовут, будем надеяться, война давно закончится. И хватит уже отцу принимать все близко к сердцу. Когда годовщина смерти матери? — он забыл, помнит только, что летом, были сильные дожди, вода поднялась и сорвала фашины старой запруды возле Аксельродовой мельницы…