подростка. Директор, некий Пенрайт-Смит, блуждавший в своей неизменной мантии дни и ночи напролет по школе, был человеком бесконечно рассеянным и будто не от мира сего, хотя, впрочем, и весь остальной педагогический состав был укомплектован в эти первые послевоенные годы исключительно одними только чудаками и оригиналами, которым по большей части либо уже давно перевалило за шестьдесят, либо давно пора было лечиться. Наша школьная жизнь текла более или менее сама по себе, причем не столько благодаря трудившимся в Стоуэр-Грэндж педагогам, сколько вопреки им. Порядок определялся не общепринятой этикой, а нравами и обычаями, выработанными не одним поколением учащихся, причем сами эти нравы и обычаи несли в себе ярко выраженные восточные черты. Здесь были самые разные формы крупных тираний и мелких деспотий, принудительного служения, порабощения, личной зависимости, оказания милостей и проявления немилости, почитания героев, остракизма, наказания и помилования — богатый репертуар средств, прибегая к которым воспитанники, безо всякого вмешательства сверху, не только регулировали отношения между собой, но и управляли всем учебным заведением, не исключая учителей. Даже когда Пенрайт-Смит, отличавшийся поразительным добродушием, вынужден был за ту или иную провинность, о которой ему доложили, кого-нибудь из нас сечь у себя в директорском кабинете, довольно скоро возникало ощущение, будто жертва наказания лишь на короткое время уступила исполнителю принадлежащее ей неотъемлемое право осуществлять карательные мероприятия. Временами, особенно по выходным, казалось, будто все учителя куда-то удалились, а вверенные их попечительству воспитанники оказались предоставленными самим себе. Брошенные без присмотра, одни из нас гуляли, где им заблагорассудится, другие посвящали себя интригам, направленным на укрепление и расширение своей власти, третьи отправлялись в обставленную колченогими стульями лабораторию, помещавшуюся в конце темного подвального коридора, который по непонятной причине назывался Красным Морем, и там, на старенькой газовой плите, источавшей сладковатый запах, делали гренки или некое подобие омлета из порошка цвета серы, значительные запасы которого хранились в одном из стенных шкафов вместе с прочими веществами, использовавшимися на уроках химии. Конечно, при таких порядках, царивших в Стоуэр-Грэндже, имелось немало тех, для кого пребывание в школе стало сплошным кошмаром. Помню, например, одного мальчика, сказал Аустерлиц, по имени Робинзон, который, видимо, был настолько неприспособлен к суровой школьной жизни со всеми ее странностями, что, несмотря на свой малый возраст — ему было лет девять-десять, — неоднократно пытался бежать, пользуясь одним и тем же способом. Он спускался ночью по водосточной трубе и устремлялся в поля, а на другое утро его, облаченного в клетчатый халат, который неизменно был на нем в каждый побег, приводил назад полицейский и передавал лично в руки директору как какого-нибудь закоренелого преступника. В отличие от несчастного Робинзона, мне, сказал Аустерлиц, проведенные в Стоуэр-Грэндже годы не казались тюремным заключением, а воспринимались как освобождение. Большинство моих однокашников, даже те, кто мучил и терзал других, считали дни до того момента, когда они снова окажутся дома, я же предпочел бы и вовсе никогда не возвращаться в Бала. С самой первой недели моего пребывания тут я понял, что эта школа, при всех ее мерзостях; является для меня единственным выходом, вот почему я постарался сделать все, чтобы освоить этот странный сумбурный набор неписаных правил и приспособиться к беспредельному, бесчинному, почти карнавальному беззаконию. Существенную роль в этом смысле сыграло то обстоятельство, что я довольно скоро сумел отличиться в регби, поскольку я, вероятно, из-за постоянно терзавшей меня тупой боли, которую, впрочем, я тогда не осознавал, будто лишен был чувствительности и мог на полном ходу протаранить головой сомкнутые ряды противника, чего не в состоянии был повторить ни один из моих соучеников. Благодаря бесстрашию, которое я проявлял во время этих битв, связанных в моих воспоминаниях с холодным зимним небом или проливным дождем, довольно скоро я оказался на особом положении, которое обычно добывалось совсем иными средствами и доставалось тем, кто набирал себе вассалов из числа более слабых мальчиков. Другой, не менее важной причиной того, что я вполне успешно справлялся со школьной жизнью, была моя тяга к учебе и чтению, каковые я, в отличие от других, никогда не воспринимал как тяжкий груз. Наоборот, проведя столько лет в заточении и не зная ничего другого, кроме валлийской Библии и гомилетики, я видел теперь за каждой перевернутой страницей дверь, открывавшую, как мне казалось, путь в другой мир. Я перечитал все, что имелось в нашей школьной библиотеке, отличавшейся довольно произвольным составом, и то, что мне давали учителя: книги по географии, истории, описания путешествий, романы, биографии, и засиживался до поздней ночи за справочниками и атласами. Постепенно в моей голове сложилось некое идеальное пространство, в котором слились в единую панораму арабская пустыня, царство ацтеков, Антарктика, снежные Альпы, Северо-Западный проход, река Конго и полуостров Крым, образовав отдельную страну, населенную соответствующими персонажами. Поскольку я в любой момент мог укрыться в этом мире, независимо от того, находился ли я на уроке латыни или на службе в церкви или был предоставлен самому себе, когда наступали бесконечные тягучие выходные, я не знал того состояния подавленности, от которого страдали многие из тех, кто обучался в Стоуэр-Грэндже. Мои мучения начинались только на каникулах, на время которых я вынужден был возвращаться домой. Уже в самый первый раз, когда я приехал в Бала на День Всех Святых, я не мог отделаться от чувства, будто надо мною снова зажглась та несчастливая звезда, под которой мне суждено было родиться и которая определяла, как мне казалось, всю мою предшествовавшую жизнь. Состояние Гвендолин за два месяца моего отсутствия заметно ухудшилось. Теперь она целыми днями лежала в постели и глядела в потолок. Элиас заходил к ней ненадолго каждое утро и каждый вечер, но за все время, пока он находился в ее комнате, ни он, ни Гвендолин не произносили ни слова. Когда я сейчас думаю об этом, сказал Аустерлиц, мне почему-то представляется, что все дело было в холоде их сердец, который медленно свел обоих в могилу. Я не знаю, от какой болезни умерла Гвендолин, и полагаю, что она сама, наверное, не знала этого. Во всяком случае, она не могла ей противопоставить ничего, кроме странной причуды, выражавшейся в том, что она по нескольку раз на день, а то и ночью, пудрилась дешевым тальком из большой, напоминавшей солонку пузатой емкости, которая стояла у нее на столике подле кровати. Гвендолин пускала на каждую процедуру такое количество этой мелкой, пылеобразной, жирноватой субстанции, что весь линолеум возле ее ложа, а скоро и вся комната, равно как и коридор второго этажа, покрылись белым налетом, который от влажности к тому же сделался липким. Эта самопроизвольная побелка дома священника вспомнилась мне совсем недавно, сказал Аустерлиц, когда я прочел у какого-то русского писателя, описывающего свое детство и юность, о похожей пудромании, которая была у его бабушки, дамы весьма примечательной, ибо она, несмотря на то, что большую часть времени проводила на канапе, пробавляясь исключительно жевательными пастилками и миндальным молоком, обладала, судя по всему, железной конституцией, о чем свидетельствует тот факт, что она всегда спала с распахнутыми настежь окнами, а однажды зимою, когда на дворе разгулялась настоящая буря, проснулась под толстым слоем снега, что никоим образом не сказалось на ее здоровье. В доме священника, впрочем, все было совсем по-другому. Окна в комнате больной всегда стояли закрытыми, и белая пудра, распространившаяся повсюду и лежавшая толстым покровом, на котором образовались уже настоящие тропинки, менее всего походила на сверкающий снег. Скорее она напоминала эктоплазму, о которой мне когда-то рассказывал Эван, то вещество, которое выходило изо рта ясновидящих в виде пузырей, падавших затем на землю, где они тут же высыхали и рассыпались в пыль. Нет, то, что заполняло дом священника, не было свежим снегом; то, что его заполняло, было чем-то нехорошим, и я не знал, откуда оно пришло. Лишь много позже, сказал Аустерлиц, я натолкнулся в какой-то книге на совершенно мне непонятное, но, как мне показалось, необычайно точное обозначение того, что присутствовало в доме священника, — «арсанический ужас». Стояли жуткие морозы, которых тут никогда не случалось на памяти людской, когда я во второй раз приехал из Освестри домой и обнаружил Гвендолин уже при смерти. В камине тлел слабый огонь. Желтоватый дым, шедший от прогоревшего угля, не рассеивался, а смешивался с заполнившим весь дом запахом карболки. Часами я стоял у окна, созерцая чудесные ледяные отроги, высотою в два-три дюйма, образовавшиеся на внешней стороне оконного переплета от стекавшей по стеклу воды. По временам из недр заснеженного пространства возникали отдельные фигуры. Закутанные в платки и пледы, с зонтиками в руках, которыми они спасались от летящих в лицо снежинок, путники медленно вз