— Какие такие яички?
— Я уже тебе сказал — занимайся своим рисованьем. Кока — материал для практических занятий на кафедре доктора Гольденберга. А что уж говорить о танго! Послушайте Риверо, как он поет о том, чтобы снова жить с мамой! Вот прелесть! Этакий гибрид Фрейда с Шаммарельей плюс бандонеон! Эдипов комплекс, как дважды два. И как искренне поет! Потому это так прекрасно, ибо rien n'est beau que le vrai[51]. Отсюда мощная индустрия, которую создали эти ловкачи. Поэтому я сторонник коммунизма. Вся прибавочная стоимость оказалась во власти эксплуататоров человечества! И вы мне не рассказывайте, будто в России нет больных страхом. Но там психоанализ национализирован, там есть министерство Страха с комитетом по Эдипову комплексу. И хотя централизация неизбежно приводит к бюрократии, как уверяет Альваро, там хотя бы тебя не эксплуатируют. Так и представляю себе — входит к новобранцам капрал и кричит: «У кого Эдипов комплекс, шаг вперед!» И как только забритые делают этот шаг, их шагом марш в Сибирь на трудотерапию!
Сильвина опять надрывалась от хохота. Умоляю, простонала она, я больше не играю. Так что Кике решил уходить, заметив только, что на эту тему он собирается послать сообщение в аргентинское Психоаналитическое общество, которое, прибавил он, ничуть не меньше Еврейского общества. И члены его и тут и там почти одни и те же.
(думал Бруно), перед этим молчаливым, но беспощадным исповедником, в этой мимолетной исповедальне десакрализованного мира, мира Пластмассы и Компьютера. Он представлял себе С., как тот безжалостно изучает свое лицо. На этом лице — медленно, но неумолимо — оставляли след чувства и страсти, привязанности и обиды, иллюзии и разочарования, многие смерти, которые он пережил или предчувствовал, осенние дни, нагонявшие тоску и уныние, любовные увлечения, очаровывавшие его, призраки, которые в снах или фантазиях посещали его и преследовали. В этих глазах, плакавших от боли, в этих глазах, закрывавшихся для сна, но также от стыда или от хитрости, в этих губах, сжимавшихся от упрямства, но также от жестокости, в этих бровях, хмурившихся от тревоги или поднимавшихся от вопросов или сомнений, в этих венах, вздувавшихся от гнева или чувственности, вычерчивалась подвижная географическая карта, которую душа изображает на деликатной и податливой плоти лица. Так он познает себя, познает свою судьбу (она ведь может существовать только воплощенной) через материю, которая одновременно и его тюрьма и его единственная возможность существования.
Да, вот он весь: лицо, в котором душа С. созерцает (страдая) Универсум, как осужденный на смерть глядит через решетку.
к чему эти дискуссии и конференции
все это — чудовищное недоразумение
этот кретин — как бишь его, — объяснявший религию прибавочной стоимостью
а как бы объяснил он то, что рабочие Нью-Йорка поддержали Никсона против бунтующих студентов
Сартр, терзаемый страстями и пороками,
но отстаивающий социальную справедливость
Рокантен с издевками над Самоучкой[52] и социалистическим гуманизмом!
Он сел на скамью.
На него смотрели. Какой-то парень что-то прошептал своей девушке, указав на него с ухмылкой, которую считал незаметной, но С. заметил ее, как птицы отличают человека просто гуляющего от охотящегося на них. С грустью он вспомнил время, когда сам был, как этот парень, когда мог пойти в парк читать книгу, и никто его не знал, не контролировал, не лез к нему в душу.
Сократ и Сартр — два урода. Оба ненавидящие свое тело, питающие отвращение к своей плоти, жаждущие мира кристально прозрачного и вечного. Кто способен придумать платонизм, как не тот, у кого кишки забиты дерьмом?
Мы создаем то, чего не имеем, чего страстно желаем.
Ладно, не все женщины — богачки, и не все богачки дуры, нечего подшучивать.
Есть студенты, много студентов, эти-то по-настоящему интересуются.
По-настоящему интересуются? Бросьте.
Надо решиться, замкнуться в пресловутой мастерской.
Но нет, нет! Это трусость, дезертирство из страха перед сволочами.
Негр из «Тошноты», в грязной комнатушке летом в Нью-Йорке. Спасен навеки вечной мелодией своего блюза. Вечность сквозь грязь. Он направился к кладбищу.
Вновь прочел надпись «Requiescant in расе»[53], как возвращаешься к витрине взглянуть на заворожившую тебя вещь, о которой, несмотря на цену, знаешь, что когда-нибудь должен будешь ее купить.
Он пошел вдоль ограды по улице Висенте-Лопес и остановился поглядеть внутрь какого-то двора: развешанное белье, бездомные собаки, грязные детишки. Под стать Р., подумал он. Жить в какой-нибудь из таких вот трущоб.
Вот что приснилось М. Заточенный в стеклянную бутылку и нащупывающий руками слабое место в этой прозрачной, но неподдающейся поверхности, шевелится гомункулус величиной сантиметров в двадцать, миниатюрная модель англичанина из североамериканского фильма: худощавый, в твидовой куртке и в котелке, какой увидишь только в Англии. В его движениях была какая-то угроза. Он метался из стороны в сторону, отчаянно, яростно, но вдруг застывал в неподвижности, глядя вверх, на наблюдавшую за ним М. И внезапно что-то выкрикнул, чего она, естественно, не могла услышать, ибо все происходило как в немом кино. Но она содрогнулась от этого ужасного, неслышного крика и выражения лица гомункулуса. «Жуткого» выражения лица, объясняла она.
Что она хочет сказать этим словом? Он задал такой вопрос, как бы умаляя значение сна, но с тревогой, которую пытался скрыть. Она не знает, не может объяснить. Единственное, в чем она уверена, — в жутком выражение его лица.
— Это был тот, о ком ты мне рассказывал: Патрисио. Я уверена, — прибавила она, глядя на него, словно чего-то ожидая.
— Да, да, я им займусь.
Но произнес он эти слова без убежденности — он не мог ей объяснить, какие силы связывают ему руки. Она знала только внешнюю сторону: сплетни, двусмысленные слухи и т. д. Она не знала, что за всем этим стоит сила коварнейшая и потому грозная.
Так шли месяцы. Пока М. не рассказала ему другой сон: Рикардо должен кого-то оперировать. Пациент лежит на столе, освещенный юпитерами операционного зала. Рикардо откинул с него простыню, и тогда стало видно, что он весь обмотан полосой ткани, как мумия. Рикардо сделал разрез в пыльной, истлевшей ткани, а затем на пергаментной коже, вдоль груди и живота, но не показалось ни капли крови. Вместо внутренностей там был огромный черный червь, сантиметров в тридцать длиной, заполнявший всю открытую полость, и он начал шевелиться и испускать из себя ложноножки, тотчас превращавшиеся в чрезвычайно подвижные конечности. В несколько секунд червь превратился в маленького черного чертенка, который прыгнул прямо в лицо М.
М. сказала, что, по ее мнению, это связано с Патрисио.
Сабато смущенно смотрел на нее — он знал о ее даре ясновидения, и в душу его закралась тревога.
Он подошел к бару «Штанга».
Усевшись за столик в углу, он принялся анализировать свою жизнь, не переставая думать, что на него смотрят, что претендуют на знакомство с ним (какой высокомерный и лживый глагол!), что люди следят за превратностями его жизни по интервью (следуя фантастической идее современного мира, будто можно узнать человека за час плохо записанной беседы). И все это совершенно бессмысленно. В душе он, как все, живет жизнью снов, тайных пороков, о которых мало кто знает, а то и вовсе никто не подозревает. В его подполье — гротескная сумятица, нагромождение греховных мыслей. На поверхности же — он посещает французское посольство, где учтиво изъясняются и выслушивают ложь и всяческие пошлости, которые следует говорить в посольствах: с любезными манерами, с пониманием и чуткостью. И хорошо еще, если ты вдобавок не блистал, не острил. Иначе потом, когда, ложась спать, снимаешь брюки, обязательно вспомнишь Кьеркегора, в такой же ситуации сказавшего: «Я подчинялся власти общества и, оставшись наедине в своей комнате, испытал желание пустить себе пулю в лоб».
И тут он увидел эту молодую пару.