Высокие трубы и мосты на Риачуэло контрастно оттеняли эту старинную усадьбу — жесткая действительность, противостоящая смутным призракам. Но если это и есть действительность, что же означает эта громадная, в струпьях проказы развалина? И прежде всего, кто такой он сам, если дух его приходит в смятение при виде следов проказы на этих розовых и зеленоватых стенах? Сын, внук, архиправнук суровых моряков и воинов, он такой же призрак, вроде дона Панчо Ольмоса, вроде Бебе с его нелепым кларнетом, вроде доньи Эсколастики с головой ее отца? А если нет, то почему он так глубоко опечален крахом этого мрачного дома и его сомнительных жильцов? Почему этой осенью в Буэнос-Айресе он почувствовал, что также и для него близится время пустынных улиц и сухих листьев? Теперь он всю свою жизнь ощущал как головокружительное низвержение в небытие. Вспомни Сент-Экзюпери. Он ободрял Мартина и многих других беззащитных, потерявшихся в хаосе и в темноте. Но сам-то он — кто?
и еще раз — как знать, сколько еще будут вспоминаться ему эти слова: «Папа умирает, Николас». Но он знал, что это означает не просто «Николас», а «твои братья» — в жесткой системе, по которой младший обязан беспрекословно повиноваться старшему. Таким образом, имя Николас в плане иерархическом и экономическом означало: «Николас-Себастьян-Хуанчо-Фелипе-Бартоломе-Лелио». И заодно молчаливый упрек, подразумевавший: пришлось тебе сообщать издалека, искать тебя, всегда чуждого нашему дому и нашим судьбам, хотя ты знаешь, что отец так и не утешился и теперь ждет твоего возвращения, пока еще не слишком поздно. Правда, ни в телеграмме, ни в каком-либо разговоре никто не обмолвился ни единым словом, как-то относящимся к этой укоризне, — в согласии с неписаным законом, велящим скрывать свои самые глубокие чувства. И когда они общались с другими людьми, привыкшими к менее жестким условностям, их можно было счесть не способными к истинной привязанности, ибо они открыто выражали свои чувства лишь по поводу малозначительных происшествий. Таким образом, высказывая с обильными комментариями свое огорчение из-за града или саранчи, погубивших урожай у какого-нибудь друга, они, однако, считали дурным тоном показывать свою глубокую скорбь о смерти родного ребенка. В таких случаях старик Бассан с каменным выражением лица обычно говорил: «Такова судьба». Подобной фразы никто и никогда от него не слышал, когда речь шла о потере урожая, как если бы великие грозные силы, действующие под родовым наименованием «судьба», негоже поминать всуе или по поводу мелких событий.
Все было такое же и все было другое. Потому что на скромной железной дороге были все те же самые вагоны и рельсы, те же конструкции, те же краски. Только все поизносилось и постарело. Но не так поизносилось и постарело, как люди, жившие и страдавшие в тот же период времени. Ибо, думал он, люди изнашиваются больше, чем вещи, и быстрее исчезают. Так, неказистое венское кресло, завалявшееся в мансарде, напоминает о покойной матери, которая любила в нем сидеть. Однако напоминает с неуместной патетикой. Какая-нибудь китайская ваза, любая безделица, видевшие великую любовь и интенсивно вибрировавшие в могучей ауре, распространяемой на простые предметы страстями людей, потом с тупым упорством вещей переживают нас и возвращаются в свойственную им незначительность, столь же непрозрачные и бездуховные, как театральные декорации после того, как закончилось волшебство пьесы и огней рампы.
Да, эти вагоны все такие же, как прежде, но люди изменились или вовсе исчезли. И главное, я сам стал другим. Многие грандиозные катастрофы обрушили в его духе один город за другим, подобно тому, как засыпаны землей и разорены пожарами и грабежами девять Трой. И хотя обитатели древних руин, казалось бы, живут, как все люди, под ними, где-то внизу, иногда слышится глухой ропот или обнаруживаются остатки костей и обломки некогда горделивых дворцов, или доносятся слухи и легенды об угасших страстях.
По мере того, как он удалялся от Буэнос-Айреса, станции все больше приближались к архетипу станций в пампе — подобно последовательному ряду эскизов художника, который ищет осаждающий его образ, притаившийся в глубинах души: лавка из небеленого кирпича на другой стороне немощеной улицы; местные крестьяне в шароварах и черных широкополых шляпах, задумчиво ковыряющие в зубах сухой щепочкой; двуколка и лошади, привязанные к ограде деревенского магазина со всевозможными товарами; цинковые навесы, экипаж со складным черным верхом, станционный служащий без пиджака, держащий правой рукой цепочку колокола.