— А ну проваливай со своими идиотскими стихами! — потребовал дюжий детина из Канады.
— Но, мсье… Разве мои стихи вам… не нравятся? — Казалось, Троппауэр сейчас разрыдается.
— Глупее и скучнее не придумаешь… — рявкнул, потрясая кулаком, борец грек.
То, что за этим последовало, походило на дурной сон. Поэт закатил такую оплеуху борцу-профессионалу, что тот с треснутой челюстью врезался в столб и потерял сознание. Потом легким движением руки он отправил канадского лесоруба в объятия товарищей.
К плодотворно работающему поэту поспешило еще несколько придирчивых критиков… Все напрасно. Троппауэр расшвыривал их, словно щепки.
Солдаты смотрели на него в испуге.
Битва закончилась, поэт в одиночестве стоял посередине трюма и укоризненно разглядывал окружающих.
Кто— то стонал, но в общем было тихо.
Поэт вернулся на свое место, разгладил грязную стопку бумаг и благоговейно произнес:
— Гюмер Троппауэр. «Матушка, для сына-сироты, ты — путеводная звезда». Песнь первая…
Легионеры слушали пространное стихотворение на двадцати двух страницах с неослабевающим вниманием.
Вдалеке показался Оран. Сквозь марево отвесных полуденных лучей смутно проступал африканский берег с разбросанными там-сям белыми домами-коробочками и пальмами.
— Строиться! — прокричал в трюм унтер-офицер. Все с вещами поднялись на палубу. Лейтенант у поручней разглядывал в подзорную трубу берег. Солдаты тоже впились взором в приближающуюся пристань. Вот она, Африка!
Лейтенант равнодушно скользнул взглядом по легионерам. И вдруг встрепенулся.
— Арен… кур…
Голубь тоже был поражен.
— Шам… бель… — пролепетал он. Они вместе учились в академии!
— Господин сержант разрешит вам в виде исключения выйти из строя. Я хотел бы сказать вам пару слов, — произнес офицер.
Они отошли с лейтенантом в сторону.
— Ты что, спятил… Аренкур? — нервно спросил, Шамбель, когда они удалились от остальных.
— Позвольте, господин лейтенант…
— Называй меня Жан, как прежде.
— Так вот, милый Жан… Что ты имеешь против моего вступления в легион?…
— Ты прекрасно знаешь, что такое легион! Пусть сюда вступают те, кого не жаль подставить под бедуинские пули. Послушай, у меня хорошие связи, комендант Орана, маршал Кошран — мой дядя. Может, я с ним поговорю…
Ареикур побледнел.
— Не вздумай! Я хочу умереть, и кончено! Это мое личное дело! Очень прошу тебя, ни при каких обстоятельствах не вмешивайся в мои дела…
Послышались лязганье и всплеск — бросили якорь. Офицер быстро пожал бывшему товарищу руку, и Аренкур встал в строй.
Опустился, ударившись о берег, трап. Блеснула капитанская сабля и поплыла но мосткам, следом затопали тяжелые солдатские башмаки.
Шамбель провожал отряд грустным взглядом. В облаке раскаленной солнцем пыли он удалялся по дороге, ведущей средь желтых домов и зеленых пальм к форту Сен-Терез. И вот уже последний солдат, безучастно отмеривая шаг, скрылся за поворотом.
Бедный Аренкур, — вздохнул Шамбель.
Глава пятая
Их встретил весьма благодушный фельдфебель. Лицо его было изуродовано взрывом пороха, и единственный глаз едва виднелся в складках изрытой, бугристой кожи.
От усов осталось лишь несколько торчащих, словно у кота, волосков. Но, несмотря на это, фельдфебель был необычайно приветлив. Он еще издали помахал новобранцам рукой, потом подошел к ним и оглядел с ног до головы.
— Я очень вами доволен, — с неподдельным одобрением сказал он. — Печально было бы, если б сюда привезли подыхать нормальных людей, потому что вы все тут подохнете… Rompez! [Разойдись! (фр.)]
Он помахал солдатам с одобрительной, благодушной улыбкой и исчез. Таков был прием, вернее, таков был фельдфебель Латуре.
Новобранцам показали их кровати в длинной комнате с белеными стенами, и они тут же, невзирая на усталость, принялись начищать пряжки и пуговицы.
Только слабоумный Карандаш растянулся, как всегда ухмыляясь, на постели и заснул. Голубь потряс
— Эй! Господин идиот! Приведите в порядок обмундирование, не то вас завтра накажут за грязные пуговицы.
— Пустяки. У меня был дядя в Страсбурге, так вот однажды во время службы, когда надо было чистить пуговицы…
— Что вы мне морочите голову? Если утром ваши пуговицы не будут блестеть, вам, не поздоровится.
— Пустяки.
И он опять улегся. Голубь разозлился. Содрал с Карандаша рубашку, взял его вещи и начал чистить вместе со своими. Остальные уже давно спали, а он снова и снова разогревал на спичке кусочек воска и тер им Карандашову пряжку, посылая в адрес мирно спящего идиота самые нелестные выражения.
…Где— то, должно быть, шли военные действия, потому что вместо положенного на подготовку срока новобранцы пробыли в Оране всего четыре недели. Строевые занятия, упражнения в стрельбе и штыковом бое, заполнившие эти четыре недели, превзошли их самые мрачные ожидания.
Фельдфебель Латуре в изнурительный полдневный зной, бывало, пробегался вдоль разваливающейся колонны и покрикивал:
— Бодрее, братцы, бодрее!… Что-то вы запоете, когда по-настоящему окажетесь на марше?… Строевым!
Этого еще не хватало!
Тяни теперь ноги и шлепай ступней о землю.
— Вперед, голубчики! Всей ступней опускайте ногу на землю, всей ступней, черт вас дери, это вам не вальс, а воинский шаг! Раз-два… Бегом!… Унтер-офицер! Возьмите этого парня на повозку, а когда придет в себя, поставьте в караул перед комендатурой.
Голубь с отвращением вынужден был признать, что толстеет. Суровая солдатская жизнь была ему не в новинку, однако известная на весь мир легионерская выучка все-таки должна бы хоть немного приблизить его к небытию.
Вместо этого он оказался единственным из легионеров, кому за время учебной подготовки грозный фельдфебель дал увольнительную в город. Этот улыбчивый голубоглазый молокосос так чеканил строевой шаг, что, казалось, пустыня сейчас провалится под его ногами, а в ружье и на плечо брал, как какой-нибудь автомат… Неясно, что это с ним приключилось, только в один прекрасный день фельдфебель сказал:
— Можете идти до отбоя. Не лыбьтесь, я вас уже предупреждал!
И Голубь отправился в долгое путешествие по извилистым, замызганным, узеньким улочкам. Зашел в кофейню-саманку. Четыре голые стены с одним проемом— дверью. Нигде ни стульев, ни столов, лишь старый бородатый араб примостился на земле на корточках перед жаровней с углями. В небольшом сосуде он кипятил с чашку воды и, когда солдат вошел, без слов бросил в воду ложку кофе. Только потом произнес:
— Салям…
— Вам также, старина…
Комнатушка была три шага в длину, три в ширину. Не больше обычного свинарника. И пахла не лучше. Голубь проглотил кофе и выскочил.
И тут произошло одно очень странное событие.
Выйдя из саманки, Голубь отошел в сторону, чтобы пристроить на камне ногу и пришить на штанине разболтавшуюся пуговицу. Почти у всех легионеров есть при себе иголка и нитки. Оторванная пуговица или крошечная дырочка грозят таким наказанием, что только самые отчаянные плюют на меры предосторожности. Поставил он, значит, ногу на кирпич, вдел нитку и пришил пуговицу. Заодно закрепил и другую.
И вдруг укололся от неожиданности.
Из саманки вышла женщина.
Голубь был уверен, что, пока он пришивал пуговицу, в кофейню никто не входил. А минуту назад в тесной комнатушке с голыми стенами сидел только араб. Ни входа с другой стороны, через который можно было бы пойти, ни мебели, за которой можно было бы спрятаться, там не было. Древний араб не мог превратиться в молодую женщину, и из гладкой утрамбованной глины она тоже не могла вырасти.
Как же могла выйти из дома женщина, которой там не было?
Голубь решил вернуться в кофейню. Но дверь оказалась закрытой! То ли женщина закрыла ее снаружи, то ли, что вероятнее, араб заперся на засов изнутри.