— Но за что же на меня такая напасть? За что? — воскликнул ой с отчаянием.
— Все узнаешь со временем…
— Но я не могу ждать! Я не могу жить с мыслью, что неизвестные враги подкапываются под мое счастье, под мою честь и что я ничего не могу сделать, чтобы от них оборониться…
— На твою персональную честь никто не посягает, и если ты уж непременно хочешь знать…
— Разумеется, мне это нужно знать! Я никуда не двинусь из Петербурга, пока не узнаю, в чем дело. Я у всех буду спрашивать, подам прошение государыне… великому князю… я поеду к канцлеру… я на все пойду, чтобы узнать, кто — мои враги…
— Этого ты не узнаешь; будет с тебя и того, если я скажу тебе: что на тебя подана государыне челобитная, в которой тебя обвиняют в неправильном владении имениями твоего отца.
— Кто посмел подать такую наглую челобитную? Кто? — воскликнул Углов, срываясь с места и сжимая кулаки в беспомощном гневе.
— Тише, успокойся и выслушай меня без крика и брани, а не то я ни слова больше тебе не скажу. Мне с безумцем разговаривать не охота, — с напускною холодностью заметил Иван Васильевич. — Челобитную на тебя подал императрице в собственные руки один из иностранных послов, — продолжал он, когда его собеседник, сдерживая волнение, уселся на прежнее место.
— Императрице… в собственные руки… иностранный посол? — машинально повторил Углов с целью уяснить себе смысл этих слов.
Но стоило только взглянуть на его лицо, чтобы убедиться в тщетности его усилий.
— И ничего тут особенного нет, — продолжал Таратин, стараясь говорить как можно беззаботнее, чтобы доказать своему слушателю, что его положение далеко не так ужасно, как ему кажется. — Нам каждый день приходится разбирать доносы, ябеды и челобитные, и не на таких мальчишек, как ты, а на людей почтенных и с знатным прошлым…
— Которым вы однако вряд ли советуете спасаться бегством за границу от клеветы, — с горечью заметил молодой человек.
— Да ты никак совсем рехнулся? Тебя посылают с царским курьером, тебе оказывают честь и доверие, и чем бы радоваться такому счастливому случаю, ты ропщешь? Стыдись, братец!
Лицо юноши мучительно исказилось.
— Я должен знать имя моего злодея, — глухо произнес он.
— Фу, ты, пропасть, как надоел! Сколько раз тебе повторять, что челобитная подана от имени личности, которой, кроме императрицы, никто не знает! Нам приказано рассмотреть претензию, — вот и все.
— У меня оспаривают право на наследство после батюшки? И только? — упорно проговорил Углов, устремляя на старика пристальный и пытливый взгляд.
— А тебе этого мало? — запальчиво воскликнул этот последний, в свою очередь поднимаясь с кресла и принимаясь в волнении прохаживаться большими шагами по комнате. — Чего ж тебе еще надо, скажи на милость? Наследство после отца! Угловскую волость! Богатейшую в воеводстве! Да тебе, мозгляк, вся цена будет ломаный грош, если твоим врагам эта штука удастся, — продолжал он, все больше и больше одушевляясь и возвышая голос до крика. — Ведь за тебя тогда не то что Чарушину, а даже и дочь последнего сенатского писаря не отдадут! На что ты тогда в гвардии будешь служить, экипажи держать, франтом одеваться? Подавай в отставку, поезжай в Ревякино свиней пасти, вот что тебя ждет! Да что это я, Господи Боже мой! — спохватился старик, испугавшись своих собственных слов. — Никогда этому не бывать! Никогда! Мы тоже не без связей… тоже верой и правдой царям служили… кровь свою за них проливали… наш род не из последних… за тебя есть кому постоять…
В своем волнении он шагал взад и вперед по кабинету, не замечая, что племянник уже давно не слушает его. В голове юноши кружилось такое множество разнообразных мыслей, что ни на одной из них он не мог остановиться, а сердце тоскливо ныло от странных, никогда еще доселе не испытанных, предчувствий. С ужасом отбрасывал он от себя мысль, что любимая девушка отвернется от него в такую тяжелую для него минуту, а между тем эта мысль все назойливее и назойливее залезала ему в душу.
— Сенатор Чарушин про мое дело знает? — спросил он наконец.
— А ты еще в этом сомневаешься? С чего же оспа-то так кстати с его дочками приключилась? — прибавил Таратин с злобной усмешкой.
Ему было очень жаль племянника, но он был из тех людей, которые чувства свои за стыд считают выказывать, и придерживался такого мнения, что нежностью боли сердца не исцелишь, а скорее растравишь.