Выбрать главу

Я припал к холодному толстому стеклу полупортика. Рядом с крейсером стоял замызганный буксир. На его корме лежали дрова, на огромных поленьях сидели кочегары, смолили цигарки. Они оживленно спорили и тыкали пальцами в противоположный берег Невы. Что там такое? Буксир загораживал вид из полупортика. К тому же стояла кромешная тьма, только отблески света, падавшего из наших иллюминаторов, дробились на черном лаке реки, вид которой рождал тоскливую мысль о том, как мерзко захлебываться в этой густой стылой воде. Нет-нет, это совершеннейший абсурд: немцы не могли так быстро и так неожиданно прорваться. Кронштадт, форты, береговые батареи… Мы бы слышали их залпы. Здесь что-то другое. Что?

В салон снова вошел Белышев, и не один — с двумя матросами при винтовках. На немой вопрос старшего офицера он сказал:

— Я вынужден поставить часовых для вашей же пользы. Не ручаюсь за команду, если она узнает, что командир отказался вести крейсер. — Он обернулся к часовым и громко приказал: — Никого в салон не пускать! Вы за них отвечаете.

Белышев вышел, и в салоне повисло тягостное молчание.

«Вот так же начиналось и на «Павле», — мелькнула смятенная мысль. — Быть может, на клотике «Авроры» уже горит красный огонь — сигнал к расправе?»

Я сам видел, как в ту жуткую мартовскую ночь — с 3-го на 4-е — на всех кораблях, вмерзших в Гельсингфорсский рейд, вдруг стали загораться красные огни, будто одна мачта поджигала другую. Сначала линкор «Император Павел I», затем «Андрей Первозванный», «Слава», «Громобой», «Диана»… Мы на «Кунице» так и не поняли зловещего смысла этих огней, даже когда с «Павла» понеслась в ночь беспорядочная винтовочная пальба. Под утро на судно прибежал по льду без фуражки младший минный офицер «Павла» лейтенант Гроздовский. Ошпаренной рукой он зажимал рану на шее, весь правый погон был залит кровью, разодранный на спине китель напоминал фалды фрака. Я проводил его к командиру. Доктора на судне не было, и офицеры «Куницы» принесли в кают-компанию все лекарства, у кого что было. Ожоги и рану промыли спиртом, забинтовали, нашелся лишний китель. У Гроздовского дергался рот, когда он рассказывал, как матросы подняли на штыки штурмана Ланге, как убивали кувалдой лейтенанта Совинского, как выкуривали офицеров, закрывшихся в каютах, горячим паром, просовывая шланги в разбитые иллюминаторы…

Я не мог понять этого кровавого разгула, вызванного только тем, что бразды дисциплины с отречением государя вдруг резко пали, и от этого опьянения вседозволенностью вспыхнуло массовое безумие, прокатившееся по кораблям волной насилия, убийств, порой совершенно ничем не оправданных…

Наверное, до конца жизни меня не покинет тот позорный животный утробный страх. Он не оставлял меня и на «Авроре», хотя команда крейсера была весьма миролюбива; это тоскливое снедающее душу чувство то затихало, уходя вглубь, то вспыхивало при малейшем намеке на обострение событий, какой-либо пустяковой стычке или даже косом взгляде, брошенном кем-нибудь из строя или в кубрике.

Я тайно носил револьвер, рассчитывая дорого продать свою жизнь, если и на «Авроре» повторится то, что случилось на «Павле». Когда спускаешься в палубы, так и ждешь от каждого встречного — оскорбит, ударит, пырнет, выстрелит. Вся команда кажется переодетыми пиратами. Любой матрос — зловеще загадочен.

О Боже, как это унизительно, невыносимо — бояться собственных матросов! Ведь с ними идти в бой на общую смерть, и бояться их больше, чем немцев?!

Надин, я никогда не признаюсь тебе в этих постыдных страхах.

Едва матросы с винтовками встали у дверей салона, я вспомнил, что мой револьвер остался в ящике каютного секретера. Горько попеняв себя за беспечность, я тут же задался вопросом, весьма небезразличным для моей чести: а посмею ли я пойти и принести сюда револьвер? Во всяком случае, сразу же выяснится, действительно ли я такой трус, каким кажусь себе, или не все еще безнадежно. Заодно откроется и что означают эти часовые — охрану или арест?