Выбрать главу

— Как я рада, что у тебя все хорошо, Бутрим, — тихо проговорила жен­щина. — Ты заслужил это.

— На все воля Господня, Он дает, Он и отнимает соответственно грехам нашим, — негромко ответил доктор. — А как вы, пани?

— Соответственно грехам моим, — печально улыбнулась Агалинская. — К счастью, муж в радзивилловском дворце днюет и ночует. Он бы не позво­лил тебя пригласить. Старший сын Андрусь, ты его помнишь, в Варшавском шляхетском корпусе. И я специально поехала в Вильню. Ради Алесика. Если ты ему не поможешь, то кто?

Пани провела Лёдника за ширму, которой был отделен угол помещения, поставила на столик лампу. В кровати спал ребенок лет трех. Худенький, черноволосый. Свет от лампы разбудил его, и на гостей глянули темные глаза, блестящие от лихорадки.

Ошеломленный Лёдник молча смотрел на ребенка, потом перевел взгляд на пани, та, подтверждая его догадку, прикрыла веки, слегка улыбнулась. Доктор пылко поцеловал ее руку и снова уставился на мальчика, как на неслыханное чудо, невольно улыбаясь. Прантиш, разинув рот, тоже смотрел на темноглазого малыша, наблюдавшего за пришельцами не по-детски стро­го, эдаким очень знакомым пристальным взглядом. Наконец студиозус не выдержал и воскликнул:

— Ну, доктор, ну, пройдоха!

Пани покраснела, а Лёдник как не слышал. Присел на край кровати, погладил руку пациента:

— Приветствую юного пана!

— Ты кто? — голос ребенка был немного осипшим, но уже сейчас власт­ным, а в глазах не было заметно страха.

— Я — доктор, ваша мать попросила меня вылечить вас. Что у пана Алеся болит?

Пани со светлой улыбкой наблюдала, как Лёдник возится с младшим Агалинским. Осматривает, выслушивает, задает вопросы. Мальчик старался держаться мужественно, как его учили, как пристало шляхтичу, — но от горь­кого лекарства беднягу едва не вырвало.

— Если пан выпьет эту микстуру, он обязательно выздоровеет, а тогда я приглашу вас в гости в академию. Там есть огромная труба, через которую видны звезды — близко-близко, и можно посмотреть, что делается на Луне! Пан хочет посмотреть на звезды? — серьезно спрашивал Лёдник.

— Хоцу! А их мозно снять с неба?

Прантиша в этой ситуации больше беспокоило, что скажет пани Саломея, когда узнает об этаком материальном воплощении мрачного прошлого своего мужа. И что еще более важно, не прибьет ли доктора пан Агалинский, кото­рый, похоже, имеет на это законное право. Неужели даже не догадывается, в кого уродился его темноволосый сын? Не было ли в своем доме у пана еще более важного основания избавиться от алхимика, чем злоба на непокорность и страх быть отравленным?

Лёдник качал мальчика на руках, что-то шептал на ушко — и был таким счастливым, каким Прантиш его никогда не видел.

Но украденное счастье долгим не бывает. Когда больной задремал, доктор осторожно, как хрустального, положил его в кровать, накрыл одеяльцем.

— У него аллергия. Это. врожденное. Некоторых веществ его орга­низм не переносит. Лекарства оставлю и сделаю еще. Отвары — пить, мази — смазывать высыпания, если появятся. Но главное — дам список, от чего ему может стать плохо. Избегать определенной пищи, запахов. Он это перерастет. Лет в одиннадцать, думаю.

Прантиш вспомнил, что у Лёдника в детстве тоже была такая болезнь, — отец-кожевник не мог приспособить его к наследственному ремеслу, так как сын от запаха сырых кож покрывался болячками и терял сознание.

— Я могу еще его увидеть? — прошептал Лёдник. Пани склонила голову, светлые прядки, выбившиеся из прически, колыхнулись.

— Не знаю. Разве что мужу будет не до нас. Ты слышал, в Вильну даже Богинские приехали, хотят место воеводы для пана Михала. Тот оставил российскую императрицу ради такого случая. Пока неизвестно, чью сторону примет муж, — Богинские сейчас шляхту перекупают. Но ясно, что ожидает­ся возня.

— Пришлете за мной, как только получится. Или ко мне мальчика при­везите. За ним нужно наблюдать. И для вас я тоже лекарств передам. Мне кажется, вы совсем запустили свою болезнь. Помните мои рекомендации?

Лёдник что-то объяснял насчет снадобий, диеты и прогулок, а у Вырвича от известия, что Богинские здесь, даже дыхание сперло. А вдруг и панна Полонея приехала? Там, в Варшаве, она еще больше ввязалась в политику, каких только интриг не приписывали юной красавице. Прантишу, понятно, иные слухи рвали сердце. Но вот он, шанс, — если паненка здесь, не пона­добится ли ей, как когда-то, отважный и ловкий рыцарь, способный выпол­нить любое, самое сложное поручение?

На прощание пани Агалинская спросила:

— Твоя жена красивая, Бутрим?

— Красивая, — ответил бывший слуга.

— Ты ее любишь?

— Очень.

Пани промолчала.

— Дай Бог вам счастья.

— И вам также, моя пани. И вам также.

Базыль проводил гостей до кареты, подсвечивая фонарем. Когда под коле­сами снова оказалась мостовая Старого Города, Прантиш въедливо-утверди­тельно спросил:

— Пани Саломее ничего не говорить?

Профессор вскинул голову:

— Почему же не говорить? Я сам ей скажу. Думаю, она все поймет.

— А кое-кто собирался меня в карцер сажать за невинные ухаживания за простой девицей. — не преминул упрекнуть студиозус, все еще кипев­ший от возмущения. Известно, прелюбодеянием грешили многие, при вар­шавском дворе так вообще считалось неприличным не иметь официальных любовников. Во время балов на площади перед дворцом стояли кареты, в которых можно было уединиться со своими амаратами от любопытных. В весях под Несвижем во многих семьях воспитывались им потомки кня­зей Радзивиллов, иногда выплачивались небольшие пенсии. Но доктор, который исповедовал самоограничение, дисциплину и презирал разврат­ных богачей, не имел в глазах студиозуса права на грехи! К тому же, одно дело — куртуазные интриги между аристократами или когда благородный пан обращает внимание на хорошенькую крестьяночку и пользуется пра­вом первой ночи. И иное — когда слуга, холоп — в постели своей замуж­ней хозяйки! Разбавляет мужицкой кровью кровь рыцарского рода! Пусть Лёднику присвоили шляхетское звание, по рождению же он — никто, обычный мещанин. Не так плохо доктору у Агалинских жилось, одна­ко. Поимел своего счастья. Отвращение отразилось на лице Прантиша. Лёдник помрачнел.

— Не смею отрицать — я грешник. Окаянный грешник. Но она. Пани Гелена. Нет, это был не каприз и не похоть, Вырвич. Не прихоть аристократ­ки и месть слуги — тебе же это пришло в голову, да?

— А что же это было?

Колеса постукивали по мокрым камням, будто перемалывали минуты, неумолимо и старательно.

Лёдник поднял вверх худое лицо, зажмурил глаза. В тусклом свете фона­ря он выглядел, как готический барельеф в старинном храме.

— Что это было. Не думал, что буду кому-нибудь об этом рассказы­вать. У нас с вами, пан Вырвич, карета вместо исповедальни.

Прантиш хмыкнул, вспомнив, как когда-то они ехали в тюремной каре­те — Лёдника заграбастали в корчме из-за того, что он якобы занимался там колдовством, и раскаявшийся алхимик рассказывал по дороге, как довел себя до холопского состояния, распродав имущество, чтобы делать опыты по добыче философского камня. Что ж, пусть исповедуется снова — не все же мучить бедняг студентов.

— Я плохо помню, как мне объявили приговор суда и привезли в имение Агалинских. — тихо говорил алхимик, опустив глаза. — Когда за мной пришли в мой заложенный дом, выломав дверь, я как раз заканчивал выпари­вать одну интересную субстанцию. А потом — потом туман. Одно я решил, что Божью кару нужно вынести достойно. Пусть терпит тело — стоит попро­бовать спасти душу. Никакой алхимии, астрологии, опытов над бестелесными субстанциями! Даже декумбитуру больных больше составлять не стану. Да, переломало меня тогда изнутри хорошо.

Поначалу пан Агалинский был со мной даже вежливым — мы не раз за одним столом сидели, он любил послушать мои «ученые разговоры». А заиметь собственного дипломированного доктора — это же лучше, чем породистую гончую! Мне отвели комнатку, я оборудовал небольшую лабора­торию, потянулись пациенты — слуги, дворовые люди. У панича Андруся Агалинского — рыжий такой мальчик, веселый, непоседливый — кроме цара­пин и синяков случилась пневмония, намерился было форель руками ловить в соседней речушке, стремительной, холодной как лед. Вылечил. Пришлось подбирать снадобья и пани Гелене, она страдает болезнью сердца. И не было того, что ты подумал, молокосос. Я давал клятву Гиппократа. Я никогда не позволю себе подойти к постели больной с похотливыми намерениями. И пани Агалинская просто была со мной уважительной. Честно говоря, я еще и раздражался из-за ее сострадания, страшно раздражался — ни за что не хотел, чтобы меня жалели. Пусть лучше боятся, ненавидят, презирают. Только не жалость.