Возлежа вечером на пиру, мы топили в вине эти безумные речи, грозя гвоздями из распятий сколотить вокруг Рима забор, однако слова, как сажа, – когда дым рассеивается, остаётся пятно.
Теперь легионы теснят варваров, и римские орлы будут утверждены скоро на берегах Рейна и Евфрата. Тогда, верит писец, наше искусство исчезнет. Но это заблуждение. Наше дело вечно, как огонь, который поддерживала в храме моя сестра.
«Поджаривая лепёшки на раскалённых клещах, писец сглотнул слюну, а после вытер о тунику жирные ладони…» – шевеля губами, водил по строчкам Тициан Андрэ Клодель, добровольный экзекутор французской Республики. Книга принадлежала аристократу, голову которого он вчера показал черни, прежде чем швырнуть в корзину. Имущество подлежало конфискации, и книга досталась палачу. «Что римляне, – думал Клодель, уперев в буквы крючковатый палец, – горстка властолюбцев, нёсших пороки на острие своих копий. Они заботились о величии Города, разнося по миру его заразу. „Свобода, равенство, братство!“ – вот слова, ради которых мы готовы одинаково – умереть и убить. Во имя них я буду искоренять врагов народа, как чесоточных овец, во имя них стучат сегодня тысячи голов, скатываясь по ступенькам эшафотов, которые для Франции – лестница в небо!» Клодель захлопнул книгу. Зачем читать чужую исповедь, если можно написать свою? Сунув топор в чехол, он медленно зашнуровал камзол, помечая продетыми отверстиями её главы.
«У моих предков, бретонских крестьян, земли было с ноготь, зато в карманах гулял ветер. От зари до зари они гнули спины, а в голодные годы промышляли браконьерством в лесах, принадлежащих короне. Охота кормила всю семью, а кончилось тем, что за пару куропаток отца затравили борзыми королевского егеря, и он стал похож на чучело, из которого вместо соломы торчат осколки костей. Лесничий свалил его с телеги посреди нашего двора, бросив возмещением экю. Мы высыпали из избы – шмыгая носом от бесконечных простуд, долго смотрели на мертвеца, который ещё утром был нашим отцом, и наши щёки вспоминали его поцелуи.
Я был старшим и ушёл на заработки. В Сент-Антуанском предместье я устроился в мясную лавку, где немел от работы, как чурбан, который с утра до ночи кромсал мой топор. Однако я едва сводил концы, и дыр в карманах у меня было больше, чем мух в лавке. А через год ко мне перебралась сестра…»
Клодель криво усмехнулся.
«Судьба ко всем благосклонна, но не дай бог попасть ей под горячую руку! Однажды коровья туша сорвалась с крюка – я слёг в постель, из которой поднялся горбуном. Сверля взглядом спину, меня находят теперь на голову ниже себя, а я, засучив рукава, уравниваю в росте…»
Клодель обвёл комнату бесцветными глазами, почесал проплешину, соображая, всё ли собрал.
«А он был красив, этот аристократ, женщины от таких без ума. И знал столько, будто родился стариком. „Если у меня останутся желания после того, как ты отрубишь голову, я подмигну“, – предложил он на эшафоте. „Это ни к чему, – рассмеялся я, – мёртвые щёлкают зубами, как живые, – мне приходится каждую неделю менять искусанную корзину“. И, отрезав кружева на воротнике, нагнул ему шею. Все выбирают между плахой и топором. При иных обстоятельствах я мог бы стать крёстным его ребёнка, а вместо этого, чтобы сбить спесь, нацепил ему перед смертью красный колпак».
Клодель сжал кулаки.
«У революции свой календарь: брюмер сменяет термидор. И я помню, как первая кровь с моего топора закапала на дощатый помост. Толпа рвала на части дворянина. Горланя перекошенными ртами, женщины кололи его булавками, а дети поражали из пращей. Но он оказался на редкость живуч. Убийцы уже устали, а он всё не умирал. И постепенно, охваченные суеверным ужасом, все опустили руки, уже никто не решался добить его. Он корчился перед своим домом на досках, положенных мостками поверх булыжников от дождевых ручьёв, и обводил толпу заплывшими глазами. Раздвинув ряды, я вышел вперёд. Лицо этого человека было страшно изуродовано. Но я узнал его: это был королевский егерь…
А теперь работы непочатый край. Мой писарь строчит так, что у него затекают пальцы. На допросе слово перестаёт быть богом, в каждом из слов открывается дорога на эшафот. Роялисты, жирондисты, якобинцы, санкюлоты – шли по ней мимо нас. „Мы, как святые отцы, – шутит писарь, – никому не отказываем и всех провожаем“. Ходят слухи, будто он любит всё острое – пики с вздёрнутыми головами, словечки, которые при их виде вырываются у толпы, и посыпает голову перцем, а лук закусывает чесноком. Но он весёлый малый и даже яблоки ест с косточками. Его рекрутировали в армию, и, прежде чем найти тёплое место, он досыта насиделся у походных котлов, пряча ложку за голенище. От криков он поначалу затыкал уши, а потом привык – как в солдатах к барабанному бою. Когда он вспоминает, что его товарищи, помочившись на тлеющие костры, глотают пыль в шаге от смерти, – смеётся…»