Посредничество Готье между наследием французского Просвещения и Бодлером, посвятившим Готье свои «Цветы зла», не ограничивается только адаптацией первого. Рычагом, запускающим интригу всей повести, становится богохульное размышление не то автора, не то героя о том, что Всевышний тоже часто скучает, и чтобы развлечься как в водевильном театре, он и создает ситуацию несчастной любви. Такое богохульство встречалось и у Нерваля, например, в его поэтической переработке этюда Жана-Поля Рихтера «Мертвый Христос говорит с высоты мироздания о том, что Бога нет». После этого и оказывается, прямо по словам героя Достоевского, что если Бога нет, то все позволено – хотя, как мы уже сказали, Готье, гоня от себя мрачные мысли, предпочел дать ряд развлекательных до комизма сцен, предопределив тем самым комические голливудские решения главного сюжета книги – обмена телами.
И действительно, хотя этот сюжет восходит к немецкому романтизму, его двойникам, «доппельгангерам», да и сам Готье называл Гофмана главным своим учителем при написании этой повести, в современных кинофильмах мы встречаем его исключительно как сюжет подмены, вызывающей смех: вспомним все эти легкомысленные истории про то, как муж и жена просыпаются в телах друг друга. На самом деле идея «обмена телами» восходит к средневековому философскому учению о «суппозиции» – способности слова как бы подменять вещь, указывать не только на то, что вещь существует, но и на то, что она имеет значение в качестве существующей вещи и может стать предметом логических операций под видом слова. Слово «суппозиция» означает также и «подмену», например, подмену новорожденных детей, и Готье выжимает максимум из всех этих значений: обмен телами позволяет прожить жизнь до конца, рискнуть жизнью, и, собственно, вообще сделать жизнь осмысленной, поместить ее внутрь логики, а не внутрь мнимостей, вроде мимолетных увлечений и ложных образов.
При такой «суппозиции» вдруг начинает действовать не душа человека, а тело, и появляется явление, которое известно как истерия, усиленное возбуждение при недоверии своему телу и встрече с чужим телом, с которого начался психоанализ Фрейда. Можно прочесть эту повесть и как историю нескольких истерик, а можно даже – как иллюстрацию к учению великого французского психоаналитика Жака Лакана о том, что «означающее» в психической жизни вдруг может брать верх над «означаемым», и внешние черты человека, привычки восприятия, увлечения вдруг начинают определять внутреннюю психическую жизнь. Именно так и происходит в повести: молодой человек, оказавшись в чужом теле, продолжает мыслить и чувствовать, как раньше, но всякий раз выдает себя истерикой, и потому не может спрятаться даже в чужом теле: напротив, он впервые понимает, для чего живет в мире.
В этой повести Готье широко использует разные кодировки. К упоминаниям, например, авторской копии «Амура и Психеи» Кановы (еще одна копия, как мы знаем, стоит в Эрмитаже), нужно относиться со всей серьезностью: это один из ключей ко всей истории, но, впрочем, даже если читатель не помнит Апулея, это не помешает понять, к какому высшему смыслу придет любовная драма. Пожалуй, единственное, что нужно пояснить, это упоминание того, как Мефистофель вызвал для Фауста Елену в зеркале, которое повторяется иначе и в романе «Спирита», где с Еленой сближается уже главная героиня. Для Гёте это была история о границе между художественным вымыслом и реальностью: реальность тоже может оказываться сколь угодно ложной, лживой и обманчивой – сама Елена не знала, к чему приведет ее роман с Парисом. Искусство, следуя этой лжи, не умножает ли ложь? Гёте отвечал однозначно: Елена уже стала произведением искусства, законченным и имеющим свои границы, а значит, в любовании Еленой заложено уже определенное отношение к истине, полагающей границы для лжи. Как благодаря Гёте в культуре появилась «хорошая», не лгущая Елена, например, в оперетте Оффенбаха (а также у Гофмансталя, Жироду, Клоделя), так и в повести Готье все главные персонажи в конце концов научились быть правдивыми. Вообще, умение Готье перекодировать некоторые сюжеты, меняя их внутренний смысл для всей последующей культуры, нельзя недооценивать: например, мимоходом упомянутый святой Себастьян превратился из измученного страдальца в образец прекрасного тела, которое только что покинула жизнь, и которое тем самым провело все новые границы между истиной и ложью – что легло в основу нового образа Себастьяна от стихотворения Тракля до модной рекламы в наши дни.