Вернувшись с аэродрома, Каиров не лег спать, что, кстати сказать, было ему крайне необходимо, а сел за письменный стол с решением набросать конспект своего выступления.
Он задумался, призвав в помощники благословенную предутреннюю тишину. Но, увы, она тут же была нарушена скрипом колес, ржанием лошадей, забористым солдатским словом.
Каиров подошел к окну. Распахнул раму. Дом был одноэтажный, но стоял на высоком фундаменте. И двор поэтому лежал внизу. Из окна хорошо было видно, что тыловики-снабженцы превратили двор в продовольственную базу. И вот сейчас двое красноармейцев разгружали телегу. Они сняли задний борт, положили наискосок доску, пытаясь скатить по ней бочку. Но лошадь ненароком ступила вперед. Доска соскочила, бочка тоже. Ударилась о бетонный выступ фундамента и раскололась надвое.
Сладковатая свежесть утра отступила под натиском проперченного и начесноченного рассола, запах которого был таким духовитым и упругим, что казалось, его можно потрогать руками. Небо глянуло на огурцы. И они сделались сизыми, потому что облака стояли сизые и неподвижные, как лужи.
— Угостите огурчиком, ребята, — попросил Каиров.
Солдат, прервав замысловатое словоизвержение, изумленно посмотрел на окно. И, вероятно узнав Каирова, подобрал ему с полдюжины самых крепких, самых славных огурцов.
— Спасибо, — сказал Каиров. И вернулся к столу.
Значит, текущий момент. Оценка ему, безусловно, благоприятная. Да-да, благоприятная. Главная причина тому — V съезд партии. На съезде правильно решен вопрос о строительстве Красной Армии, разоблачена «военная оппозиция», призван к порядку Троцкий, стремившийся к ослаблению партийного влияния в армии.
Взяв карандаш, Каиров написал:
«Сопутствующие причины благоприятности момента.
Июль, 1919-й — армия Юденича отброшена за Ямбург и Гдов.
Январь, 1920-й — расстрелян адмирал Колчак и члены его «правительства».
Март, 1920-й — взят Новороссийск, армия Деникина дышит на ладан.
О чем нельзя забывать: граница меньшевистской Грузии начинается в 10 верстах южнее Гагр. Значит, нужно быстрее освобождать Туапсе, Лазаревский, Сочи; Врангель сидит в Крыму; на польско-русской границе — Пилсудский…»
— Бели не секрет, какие сутки вы не спите, Мирзо Иванович? — Уборевич, командарм-девять, был, как всегда, превосходно выбрит, подтянут. И пенсне, отражая бледную синь рассвета, скрывало следы усталости возле глаз.
— Нам бы об этом вспомнить вместе, Иероним Петрович, — вздохнул Каиров. — Угощайтесь.
Уборевич даже пальцем повел по губам — до того аппетитными показались огурцы.
— Непременно для князей готовили, — улыбнулся он. — Вкусно.
Каиров спрятал конспект в папку. Сказал:
— Отправил я парня в Туапсе на самолете.
— Пилот надежный? — Уборевич сощурился. Морщины обозначились резко на лбу. Сбегали к переносью.
— Надежный. Но все равно душа болит.
— Без этого нельзя. Без боли мало что в жизни получается.
— Так-то оно так… Да дело совсем новое.
— Я понимаю. Давай порассуждаем вслух… Если все обойдется хорошо, то мы будем иметь перспективную игру с далеким прицелом. Если дело на каком-то этапе сорвется или получит нежелательное для нас развитие, то и в этом случае мы основательно прощупаем контрразведку белых. От этого тоже польза немалая…
— Хорошо. Будем ждать.
4. Партизаны (продолжение записок Кравца)
Мне приходилось лазить по горам. Смотреть вниз на долину, где домики кажутся размером с ботинок, деревья — не длиннее штыка, а спешащая к морю речушка выглядит тонкой и гибкой, как уздечка.
Нечто подобное ожидал я увидеть из аэроплана. И чуточку опешил, когда взглянул за борт. Под нами проплывали горы, но не прежние, гордые и высокие, а покатые, приземистые, словно упавшие на колени. Деревья, облепившие их, напоминали темные кляксы. А дома… Я понял, почему на топографической карте их рисуют в виде крохотных прямоугольников.
Облака, белые и круглые, курчавились над горами. И выше нас. Но мы ни разу не попали в облако. Мне так хотелось потрогать его руками.
Необшитый корпус самолета был гол, как рама велосипеда.
И место, где мы сидели, походило на корзину, зажатую сверху и снизу крыльями. Мотор гудел громко, но очень ровно. Я быстро привык к его монотонному гулу. И мне нравилось лететь. И задание не казалось сложным и опасным. Колючий воздух холодил лицо. Забирался под шинель. Мне пришлось нагнуться к ветровому щитку. И видеть перед собой лишь небо да шлем Сереги Сорокина. Шлем был поношенный, темный. А небо — очень красивым: с востока золотистым, а с запада густо-голубым.