Твой дедушка не знал также, которая из них сказала ему, что он негр и должен быть негром. Он, разумеется, не мог еще ни слышать, ни понимать значения термина "нигер, черномазый", ибо на его родном языке такого слова вообще не существовало, ибо он родился и вырос в обитой шелком непроницаемой камере -- она могла бы с успехом висеть на тросе в океане на глубине в шесть тысяч футов, -- где цвет кожи с точки зрения морали имел не больше значения, чем обтянутые шелком стены, благовония и розовые абажуры над свечами, где даже абстрактные понятия, с которыми ему приходилось сталкиваться -единобрачие, верность, благопристойность, привязанность и нежность, были такими же чисто физиологическими отправлениями, как процесс пищеварения. Твой дедушка не знал, то ли его в конце концов попросили уйти с низенькой кроватки, то ли он оставил ее по собственной воле и желанию; притерпелся ли он постепенно к своему одиночеству и горю настолько, что сам ушел из спальни Джудит, или его отослали спать в прихожую (куда перенесла свой соломенный тюфяк и Клити), хотя и не на полу, как она, а на складной койке, все-таки приподнятой над полом и, быть может, вовсе не по приказанию Джудит, а лишь из-за яростного непреклонного нарочитого смирения негритянки. А потом койку перенесли в мансарду, где в углу за прибитой гвоздями занавеской, которую он смастерил из обрывка старого ковра, висела его убогая одежонка -- остатки костюма из шелка и тонкого сукна, в котором он приехал, грубые штаны и домотканые рубахи, которые обе женщины ему покупали и шили, -- он принимал их молча, без единого слова благодарности, точно так же, как принял комнатушку на чердаке; он не просил и, насколько им было известно, не делал никаких изменений в ее спартанском убранстве; лишь через два года, когда ему исполнилось четырнадцать, одна из них -- то ли Клити, то ли Джудит -- нашла у него под тюфяком осколок зеркала; и кто знает, сколько часов провел он перед этим зеркалом, без слез, в недоуменье и отчаянье рассматривая свое отражение в лохмотьях щегольского костюма, из которого он давно вырос и едва ли даже помнил, как прежде в нем выглядел, рассматривая спокойно, недоверчиво и удивленно. А Клити спала внизу, в прихожей, загородив все подступы к лестнице на чердак; она, как испанская дуэнья, неукоснительно следила, чтобы он не мог ни выйти, ни сбежать; она учила его рубить дрова, сажать на огороде овощи и пахать, но это позже, когда он набрался силы. Или скорее выносливости, потому что он так навсегда и остался деликатного, даже хрупкого сложения; этот хрупкий мальчик с женскими руками неустанно воевал со своим неразлучным спутником и товарищем по несчастью, безымянным представителем строптивого племени мулов, этих бесплодных трагических шутов, как и он сам отмеченных проклятьем предков, от века тяготеющим над всеми существами смешанной крови; шаг за шагом приобретая сноровку, связанные воедино грубо сработанным из дерева и железа символом мужского плодородия, они добывали из распростертой перед ними тучной самки-земли кукурузу, которой оба кормились. А Клити его сторожила, с яростной, угрюмой, неослабной, ревнивой заботой ни на минуту не спуская с него глаз, и чуть только кто-нибудь -- все равно, негр или белый -- задерживался на дороге, словно ожидая, когда мальчик, проведя борозду, остановится и простоит достаточно долго, чтобы с ним можно было заговорить, тотчас торопливо отсылала его прочь одним-единственным тихим словом, а то и просто жестом, однако во сто крат более свирепым, чем негромкая брань, которой она прогоняла прохожего. Поэтому он (твой дедушка) был уверен, что ни одна из женщин не была повинна в том, что он начал водиться с неграми. Ведь Клити сторожила его, словно испанскую девственницу; ведь даже еще не подозревая, что он когда-нибудь может у них поселиться, она прервала его первую встречу с каким-то черномазым и отправила его обратно в дом; а что касается Джудит, то она могла в любое время запретить ему спать в своей комнате на детской кроватке, на какой спят белые мальчики, а если б она даже не могла допустить, чтоб он спал на полу, сумела бы заставить Клити уложить его с собой в другую кровать; она могла бы сделать из него монаха, давшего обет безбрачия, хотя, пожалуй, и не евнуха; она, быть может, не позволила бы ему выдавать себя за иностранца, но, уж конечно, не стала бы принуждать его якшаться с неграми. Твой дедушка ничего этого не знал, хоть он и знал больше, чем знали в городе и в окрестностях, а именно что там живет какой-то странный мальчик, который, по всей видимости, впервые вышел из дома в возрасте двенадцати лет и чье присутствие для города и округи вовсе не казалось непонятным -- они теперь были убеждены, что знают, почему Генри застрелил Бона. Они только не могли понять, где и как Джудит и Клити ухитрялись все это время его прятать; они теперь были убеждены, что Бона хоронила именно его вдова, хотя у ней и не было на то никакой бумаги; и лишь твой дедушка в недоумении (и ужасе) строил догадки (хотя у него в сейфе к тому времени уже лежали сто долларов и написанное рукою Джудит распоряжение об этом четвертом надгробье, он все еще никак не связывал этого мальчика с тем, которого видел двумя годами раньше, когда окторонка приезжала плакать на могиле), уж не сын ли это Клити, прижитый его отцом от собственной дочери. Мальчик, которого всегда видели около дома, причем неподалеку всегда была Клити; потом подросток, который учился пахать, и Клити снова была где-нибудь неподалеку; и скоро всем стало известно, с какой суровой и неослабной бдительностью она обнаруживала и пресекала любую попытку с ним заговорить, и только твой дедушка в конце концов догадался, что этот подросток и есть тот самый мальчик, который тремя или четырьмя годами раньше приезжал на могилу.