Ладно. Я сделаю все, о чем он может меня попросить, и поэтому он никогда не попросит меня ни о чем таком, что я считаю бесчестным, и потому (может, на этот раз он ее даже поцеловал; может, это был первый в ее жизни поцелуй, и она была слишком невинной, чтобы быть застенчивой или скромной или хотя бы понять, что он выжидает; может, после этого поцелуя она просто посмотрела на него — мирно, спокойно и даже слегка озадаченно — оттого, что возлюбленный поцеловал ее в первый раз, но совершенно так, как мог бы поцеловать ее брат — разумеется, если бы брату когда-либо пришло в голову или кто-нибудь заставил бы его поцеловать ее в губы)... и потому, когда эти два дня прошли, и он опять уехал, и Эллен набросилась на нее с криками: «Как? Ни предложения, ни клятвы в верности, ни кольца?» — она была слишком изумлена, чтобы даже солгать, ведь только тут ее впервые осенило, что никакого предложения не было и в помине... Так представь себе, что творилось у него в душе, когда он ехал верхом к Реке. И после, когда он, уже на пароходе, шагал взад-вперед по палубе, ощущая сквозь дощатый настил, как машина с каждым днем все ближе и ближе подводит его к той минуте, которой, как ему теперь уж было ясно, он ожидал с тех самых пор, как вырос и начал что-то понимать. Разумеется, временами ему приходилось повторять себе, очень громко и быстро: Так вот в чем суть. Он просто хочет сперва окончательно убедиться повторять, чтобы вытеснить прежнее Но почему именно? И почему не в Сатпеновой Сотне? Ведь он знает, что я никогда не потребую ни малейшей частицы из того, чем он теперь владеет, чего добился ценою жертв, долготерпения и унижений, о которых никто кроме него не знает (так говорили мне они; не он, а именно они); знает это так твердо, что ему — точно так же, как и мне, и это он знает твердо — никогда не пришло бы в голову, что именно этим и объясняется его поведение; ведь он не только щедр, но и безжалостен, ведь он, наверно, отдал матери и мне все, что принадлежало им обоим, в уплату за то, что он от нее отрекся; и не потому, что с ним так поступили, что это его обидело, оскорбило, заставило без всякой надобности так долго пребывать в напряженном ожидании — ведь сам он ничего не значил, то, что он измучен и что над ним зло издеваются, тоже ничего не значило, а суть состояла в том, что ему надо было беспрерывно напоминать, что сам он никогда бы так не поступил, а ведь он был порожден той же кровью уже после того, как ее запятнали и испортили какие-то неизвестные ему поступки или свойства его матери... Все ближе и ближе, пока наконец напряженное ожидание, недоумение, нетерпенье и все остальное не вылились в готовность всецело отдаться на милость победителя, в одну-единственную мысль Ладно. Ладно. Пусть далее так. Даже если он хочет поступить именно так. Я обещаю никогда больше не видеться с ней. Никогда больше не видеться с ним. Потом он приехал домой. И так никогда и не понял, был там Сатпен или не был. Так никогда и не узнал. Он предполагал, что был, но так никогда и не узнал — мать была все той же мрачной и свирепой психопаткой, какой он ее оставил в сентябре, и выведать у нее что-либо обиняками он не мог, а спросить ее прямо не посмел; тогда как хитроумные, но совершенно для него прозрачные вопросы адвоката (насчет того, как ему понравился университет и местные жители, а возможно, он даже нашел — быть не может, чтобы не нашел себе друзей среди тамошних семейств) только лишний раз доказывали, что Сатпен там не был, а если и был, то адвокат об этом ничего не знал, ибо теперь, когда он, как ему казалось, понял, зачем адвокат определил его именно в этот университет, из вопросов адвоката было ясно, что он за это время не узнал ничего нового. (Ничего нового он не извлек и из беседы с адвокатом, ибо она была короткой, чуть ли не самой короткой из всех — короче будет только та, что состоится следующим летом, когда Генри приедет вместе с ним.) Ибо у адвоката не хватило духу спросить его прямо — так же, как у него самого (у Бона) не хватило духу спросить прямо свою мать. Ибо, хотя адвокат и считал его скорее дураком, нежели лентяем и тупицей, даже и он (адвокат) никогда бы не поверил, что Бон может стать дураком такого рода, каким он впоследствии стал. Итак, он ничего не сказал адвокату, а адвокат ничего не сказал ему, и прошло лето, и наступил сентябрь, и ни адвокат, ни мать так ни разу и не спросили, хочет ли он вернуться в университет. Так что в конце концов ему самому пришлось сказать, что он намерен туда вернуться, и возможно, он даже понял, что сделал этот ход совершенно зря, ибо на лице адвоката нельзя было прочесть ничего, кроме молчаливого согласия посредника. Итак, он вернулся в университет, где его ждал (да, именно ждал) Генри, который даже не сказал ему: «Ты не ответил на мои письма. Ты даже не писал Джудит»; Генри, который уже раньше говорил Я, моя сестра и все наше достояние принадлежит тебе а возможно, теперь он все же написал письмо Джудит и послал его с первым же черномазым, который повез почту в Сатпенову Сотню, сообщил, что провел очень скучное лето и потому писать было совершенно нечего, и, возможно, четко и ясно проставил на обороте конверта Чарльз Бон а сам подумал Он это обязательно увидит. Может, он отошлет его обратно. Может, если оно вернется, меня уже ничто не остановит, и тогда я наконец пойму, как мне быть дальше. Но письмо не вернулось. И остальные тоже не вернулись. И прошла осень, и наступило рождество, и они снова поехали в Сатпенову Сотню, и на этот раз Сатпен тоже отсутствовал — он был в поле, в городе, на охоте или еще где-то; когда они приехали, Сатпен отсутствовал, и Бону стало ясно, что он и не надеялся его там увидеть, и он сказал себе Сейчас. Сейчас. Сейчас. Это произойдет сейчас, а я молод, молод, потому что все еще не знаю, как мне быть. И вполне возможно, что в тот вечер (он знал, что Сатпен возвратился, что он уже в доме; это, наверно, было как порыв ветра, как чье-то дыхание в холодной тьме, и он остановился, мрачно, спокойно и настороженно, и подумал Что это? Что это такое? Потом он понял, почувствовал, что тот, другой вошел в дом, и тогда он перевел дух, глубоко вздохнул, и сердце тоже забилось спокойно и ровно) в тот вечер, в саду, когда он прогуливался с Джудит, беседуя с ней галантно, почтительно, как автомат (а Джудит думала об этом то же, что прошлым летом о его первом поцелуе. Вот оно. Вот что такое любовь; ее опять, как обухом по голове, сразило разочарованье, но она все еще не поддавалась), в тот вечер он, наверно, просто ждал, при этом говоря себе А вдруг он все-таки за мной пошлет. Или хотя бы просто это скажет говорил, уже понимая, что этого не будет: Он сейчас в библиотеке, он послал черномазого за Генри; сейчас Генри входит в комнату; и возможно, он остановился, посмотрел на нее, возможно, на его лице теперь даже появилось нечто вроде улыбки, он взял ее за локти, мягко и ласково повернул к дому и сказал: «Ступайте. Я хочу остаться один, чтобы подумать о любви», и она ушла — ушла с тем же чувством, с каким приняла в тот день его поцелуй и, возможно, ощутила у себя на спине легкое мимолетное прикосновение его ладони. А он стоял и глядел на дом; наконец оттуда вышел Генри; они молча постояли, посмотрели друг на друга, повернулись, пересекли сад и двор, вошли в конюшню, где, возможно, к их услугам был черномазый, а возможно, сами оседлали обеих лошадей и дождались, пока черномазый слуга вынес из дому две заново упакованные седельные сумки, И возможно, он даже и тогда не спросил: «Разве он ничего не велел мне передать?»