Выбрать главу

— Раздалась, Санасар, и что же дальше? — Я подмигнул телефонистке.

— Отчего раздалась?

— Отчего раздалась? — повторил я и снова подмигнул телефонистке.

— Дождь идёт, от дождя раздалась, понятно?

— Нет тут никакого дождя, Санасар, и солнца нет — духота одна.

— Да здесь, говорю, в селе дождь. А в горах и вовсе град шёл.

— Ну и что? — Я моргнул телефонистке.

— Как что, я беседую с товарищем Каряном.

— А о реке для чего спросил?

— А, — рассмеялся Санасар. — Да. Так, значит, наша ведь это река, товарищ горожанин, тут град идёт, там река расходится, понятно? Отсюда течёт река, забыл?

Он снова засмеялся, и я обрадовался, что он смеётся.

— А, дождь, значит, а то я думаю, чего это он про реку спрашивает. Значит, дождь у нас, и от этого, значит, река… Санасар! Прошу тебя… а? Лошадь или там чего-нибудь, — я подмигнул милиционеру, а он стоял и усмехался, — вторые сутки тут, Санасар…

— Нет, ты правду говоришь? Да не может быть! Неужто ты всё ещё в Колагеране? Уж на что вода — за два часа добралась до вас, без диплома, без всего, самостоятельно добралась до Колагерана и ещё куда-то направляется, а ты с дипломом, взрослый, образованный, за два дня до Цмакута не можешь добраться, ну и ну…

— Да ну, Санасар, к чёрту диплом, главное, чтоб в поле уметь работать. Лошадь мне, Санасар…

— Нет, почему же — диплом тоже нужная штука.

— Нужная, Санасар, но лошадь сейчас нужнее.

— Конечно, лошадь тоже вещь нужная, но диплом ещё нужнее, вон у Рубена диплома нет — снимают с директоров.

— И очень плохо делают, что снимают, какое они имеют право в дела твоего села вмешиваться!

— Нет, почему же, это даже и кстати, придёшь — сразу директором сядешь.

— Да кто меня директором назначит, Санасар. Смеёшься?

— Я замолвлю словечко.

— Спасибо, Санасар.

— До свиданья, ждём.

— Да ведь лошадь пришли за мной, Санасар.

— Без двух минут директор — на что тебе лошадь какая-то?

— Да ведь вещи у меня, Санасар.

— Ничего, забудется, директором станешь — всё забудешь, — здороваться и то забудешь.

— Я?! Да ты меня ещё не знаешь, Санасар!

— Все так говорят сначала.

— Смотря кто говорит, Санасар.

— И так тоже вначале говорят.

— Ты меня испробуй, а потом говори…

— Ха-ха-ха-ха… и это тоже говорят…

— Наверное, трудно им приходится, вот и говорят.

— А тебе что так трудно пришлось, война, что ли?

— Войны нет, два дня на станции торчу.

— Возьми да и приходи.

— Да ведь груз у меня, Санасар, тяжёлый.

— Груз? Что ж это у тебя за груз такой?

— Две корзины, два чемодана.

— Две корзины, два чемодана, а внутри что?

— Да так, Санасар, разное.

— Тайный, значит, груз.

— Ничего тайного, Санасар, просто называть нечего.

— Две корзины, два чемодана — груз, говоришь, а как назвать, так и называть нечего.

— Сахар, Санасар.

— Сто килограммов сахару?

— Пять. Лапша, Санасар.

— Девяносто пять килограммов лапши?

— Десять, Санасар.

— Прямо десять?

— Нет, восемь, Санасар.

— Разве восемь и десять одно и то же? Дальше?

— Да на что тебе весь этот мусор, Санасар?

— Вот видишь, сам говоришь — мусор, значит, прав я, что лошадь не посылаю.

— Печенье для детей.

— Для детей! Будто Егиш не может съесть. Дальше?

— Что дальше?

— Сахар, лапша, печенье — всё?

— Нет, ещё есть, Санасар.

— Ну-ка, ну-ка.

— Виноград. Первый виноград.

— Смотри, какой молодец!

— Книги мои.

— Молодец!

— Обувь детям.

— Совсем молодец!

— Пиджак для отца бумажный.

— Ай да Егиш, молодец! Надевать будет?

— Да думаю, что наденет. Шаль для матери, старые мои ботинки. Тетрадки с лекциями. Мой пиджак, трусы, майка. Для отца кальсоны. Пелёнки для новорождённого. Детское мыло. Женские трусы тёплые. Нож и вилка. Один торт. Один утюг. Термометр и йод. Седло, замок, плуг, кизяк, шапка, латки, я тебе покажу когда-нибудь, сукин ты сын!

Я бросил трубку и такую услышал тишину, словно я был под наркозом; из далёких тёмных далей с тяжёлым шелестом возвращалось сознание.

— Ну что? — сказал я не то милиционеру, не то телефонистке, потом снова схватил трубку. — Садист!

Из темноты на меня с жалостью смотрели глаза телефонистки и с презрением и тоже жалостью глаза милиционера, штрих за штрихом принимали очертания стены, Орджоникидзе на паровозе, дверь, окно, шоссейная дорога, чей-то кабан, и я снова метнулся к телефону. Потом… потом милиционер держал меня за руки, и под ухом у себя я слышал его дыхание.

— Спокойно… спокойно… спокойно… — говорил он.

— Червяк!.. Невежда!.. Идиот!.. Скотина!.. — выдыхал я.

И вдруг мир показался мне красивым и печальным, и я почувствовал, как мозг мой теплеет, теплеет, вот уже совсем нагрелся и стал размягчаться. Стали мягкими и расплавились все связи и обстоятельства в моём мозгу, у меня не стало никаких претензий, я никого не любил и никого не ненавидел, только с неодолимой силой притягивал к себе пол, я тянулся из объятий милиционера на землю, но он ещё крепче сжимал меня и не пускал.

— Ну пожалуйста… ну пожалуйста… — просил я. — Отпусти, пожалуйста… ну пожалуйста…

Он отпустил меня, но подо мной оказался стул, я посидел на нём с минутку, потом бросился на землю, и в этом было что-то демонстративное, напоказ. Я бросился на пол и хотел было завыть, но это было бы совсем уже нарочито. И я заткнулся. И запах той пыли на полу до сих пор ещё стоит у меня в ноздрях. Я лежал, растянувшись на земле, и говорил себе, что оплакиваю свои попранные права, и одежда на мне запачкалась и грязная именно поэтому, и платить мне больше за телефон нечем — поэтому, а милиционер всё-таки хороший человек, а Вержинэ у меня отняли тоже поэтому, и вот я даже не смог заголосить в полный голос и плачу про себя, и это красиво, но на самом деле я думал, как же мне теперь подняться с полу — повод ведь нужен какой-то, и ещё думал о том, что после всего этого Санасар, наверное, всё-таки пришлёт лошадь, совестно ему сделается, пришлёт.