Среди глубокой тишины мало-помалу стал восстанавливаться мир со своими голосами и звуками: шум принадлежал реке, мерное постукивание многих колёс — поезду, вот он приблизился, вскрикнул, стал, постоял немного, ушёл, а вет кто-то подошёл к дверям с улицы, чьи-то шаги, дверь распахнулась, шаги прозвучали и затихли возле меня.
— Ого… напился!
— Нет, лежит просто.
— А что же случилось?
— Обиделся.
— Ай-яй-яй, кто же это ребёнка тут обижает, а?
Что бы он обнял меня и оказался моим отцом, и сам бы я был маленький, он нагнулся бы, поднял меня и стал утешать. А накануне я потерял бы ножик свой и плакал бы от этого. Я бы плакал, плакал, плакал, плакал… Меня бы утешали, а я бы от этого ещё сильнее плакал, я бы плакал и вспоминал, как он у меня складывался, какая у него была длинная рукоятка и какие были на этой рукоятке узоры, я бы плакал, а мне бы велели перестать плакать, рассердились бы, а я бы заплакал ещё пуще, уже и над тем, что мне не дают плакать, я бы плакал много, безутешно, и я бы заснул на руках у отца и проснулся бы, как молоко невинный, и, проснувшись, улыбнулся бы светло-светло…
— Вставай, парень… А то чемоданы там твои стоят и говорят: у нас, говорят, хозяин есть, и хозяин наш не какой-нибудь мальчишка — взрослый человек, университет окончил… А оказывается, хозяин ребёнок, валяется тут в пыли, землю собой вытирает.
— И телефон мне испортил.
— Ну да, испортил?
— Испортил — вот звонят, а я не слышу.
— Вот это уже хуже.
Грант Карян нехотя, через силу, поднялся с земли, встал, и покачнулся, и с красными глазами мрачно проговорил:
— Ну и что ещё?
Голос у него был хриплый, и понравился ему самому, и ему захотелось, чтобы его ещё о чём-нибудь спросили и чтобы он ответил и ещё раз услышал свой мужской низкий голос.
— Телефон испортил и копейки в кармане не имеешь, что же мы теперь будем с тобой делать?
— Нету копейки, ну и что?
— Не знаю что.
— Зато я знаю, — сказал Грант Карян.
— Что ты знаешь?
— Возьмите меня да повесьте.
— Ай-яй-яй, дурень цмакутский… слушай, если мы тебя, такого молодого, такого красивого, с новеньким дипломом, повесим, тебе самому не жалко себя будет?
— Нет.
— Ну раз нет… держите его… ведите…
Начальник станции и милиционер взяли меня под руки и повели. Они вывели меня из здания, перевели через мост, повели к милиционеру домой. Они вели меня, чтобы накормить жареным картофелем и напоить чаем, чтобы уложить меня, дать переспать ночь по-человечески. Чтобы сделать меня своим должником. А утром разбудить, сказать, что Алхо пришёл за мной, потом чемоданы и корзины приладить к седлу и показать, где лучше перейти линию.
— Араик, — сказал я брату, — другой лошади не нашлось в селе, эту дохлятину привёл?
— Вуэй, — сказал тот в сердцах, — ты спроси, эту-то Андро давал или нет.
— А что он говорил, что не давал?
— Говорил, два часа как пришла с Касаха.
— А как же дал?
— Отец пошёл — не дал. Мама с отцом поругались. Потом мама пошла, привела.
— Как мама?
— Ну как ей быть!
— По дороге сильно гнал?
— Будто она идти могла, чтоб ещё и гнать.
Внизу бесшумно извивался скорый Москва — Ереван. На секунду мне вспомнился запах купе, женские ноги под столиком и Грант Карян, небрежно возлежащий на своём месте.
— Араик, — сказал я, — у тебя есть с собой деньги?
Он что-то промычал.
— Что, нету?
— Откуда?
— Мама не даёт тебе?
— Когда пособие получила — дала рубль. Я пошёл купить себе самописку, пришёл, смотрю, рубля нету. Теперь не знаю — по дороге потерял или дома оставил.
— Ничего, Ара, я дам тебе денег.
— Да на что мне деньги?
— Конфет себе купишь.
Убийственно по-взрослому, убийственно озабоченно он поглядел на меня с минуту и отвернулся.
— Что, не любишь конфеты?
Он почти заорал:
— Люблю!
— А что же тогда?
— Дома куска сахара нет, ты говоришь — конфеты!
— Араик… Араик, кто брал лошадь в Касах?
— Гикор, — обиженно ответил мой братик.
— Араик, я дам тебе самописку.
Он очень просто спросил меня:
— А сам чем писать будешь? Карандашом?
— Да найдётся чем, Араик.
— Ты свою самописку дашь мне, а сам станешь карандашом писать?
— Ну хотя бы.
— Молодец, — сказал он.
…«Левой, левой, левой, левой… молодец! Левой, левой, левой… Правой нет! Левой! Правой нету — вторая мировая война унесла. Трамваем отрезало. Родился без правой. Левой, левой, левой! Молодец, молодец!» После нескольких товарищеских встреч он окрестил меня Великолепным Левшой. А когда меня взяли на испытательные соревнования, он возомнил уже, что я повезу его тренировку, его мастерство вместе с данным мне прозвищем в Москву, Берлин, Рим, Мельбурн и вознесу всё это на помост победителя. «Левой, левой, левой…» Комиссия была настроена благожелательно. Я тоже полагал, что у меня великолепная левая. Но этот бык — этот Карапет Карапетян в первую же минуту двинул меня по подбородку. Я сказал себе — ничего. Комиссия ждала моей неожиданной левой. Припав к канатам, тренер шепнул: «Левой, левой, левой». Я был с ним согласен — я знал, что вот сейчас, ещё немного — и взметнётся моя неожиданная левая.