Лист лопуха с раздавленной малиной мальчик положил поверх хорошей малины, он расправил лопух и разложил по нему всю раздавленную малину, чтобы, если встретятся по дороге люди, угостить двумя-тремя раздавленными ягодами. Чтобы они отведали раздавленные ягоды и похвалили одного-единственного — утешеньице косого Егиша и чтобы, будто бы желая погладить по голове, вытерли пальцы о его волосы. Под раздавленным слоем виднелись края лопуха, было видно, что утешеньице — один-единственный — набрал для своего косого родителя и для всей косой малышни — для всей косой дюжины отборную малину. Но мальчик не стал прятать края лопуха. Пускай думают что хотят.
Потом мальчик сидел рядом с ведром, бормотал про себя что-то невнятное и раскачивался. Ему не хотелось идти домой и не хотелось оставаться в лесу. Он сидел так и слышал голоса села, потом село переставало существовать, села не было — только лес один и лесная тишина. Если б не было людей — в мире было бы грустно. Было бы много травы. Среди травы бежала бы речка. Белая бабочка носилась бы над травой… Печально и красиво было бы. А сейчас некрасиво и непечально. И не знаешь, что делать. Почему в небе кружит ястреб? Почему стоят деревья? Стоят и стоят. А ястреб покружится, покружится и камнем ринется вниз, ну, скажем, куропатку убьёт, ну и что? И снова кружит. Когда кружит — красиво и печально, не знаешь, какой в этом смысл, но какой-то красивый и печальный смысл в этом есть. Как произошла земля, куда текут реки, о чём думает лошадь, когда не пасётся и стоит неподвижно? Часами стоит неподвижно. И думает. Из какого моря поднимаются облака и над какими лесами они проходят, почему вечера бывают такими грустными, полными раздумий и тоски, а утра — такими чистыми и бездумными, почему наш армянский народ, когда степи были пустые, ничьи, — почему он не дошёл до самого океана, а остался в этих ущельях, где иссякает, переходит в камень земля, в почему так бьётся, чего хочет наше сердце? Когда смотришь на этого ястреба вблизи, руки сами прячутся под мышками — а клюв, когти и глаза его так и царапают, так и царапают, так и рвут тебя на части.
В далёких небесах далёких морей облака расправляют крылья и пускаются в путь, чтобы пролиться дождём над нашим ущельём и нашим лесом. Дождь мирно шумит среди листвы. И живут, живут-поживают таким образом одна рощица буковая, одна-две лани, несколько дубков, несколько родников и одна речка. Выжженные солнцем пустыни, почему они не могут притянуть-приманить, спустить с неба, выжать до последней капли, опустошить-ограбить наши облака? Наши облака проделывают, наверное, немалый путь, проходя над опалёнными пустынями, но дыхание пустынь не доходит до них. Нет, тяжёлые облака не могут пройти над пустынями так высоко, тяжёлые облака движутся по-над землёй, вылизывая её. У облаков есть свой особый путь в наше ущелье: они поднимаются с моря и, стелясь по земле, плывут, плывут над другими ущельями, прихватывая понемножку воды из речек этих ущелий, много не берут, чтобы не лопнуть тут же на месте, и мало не берут — в меру, сколько надо, чтобы оставаться тяжёлыми, чтобы ветер не смог их прогнать из ущелий; горы они переваливают ночью, и тогда слышится лёгкий шелест, а утром в этих местах трава бывает мокрая и шерсть у овец влажная, наши облака переваливают гору и, скользя по маленьким оврагам, заходят в наше ущелье; чабан с вершины горы смотрит и видит: его жёлтая пустыня осталась по-прежнему умирающей от жажды жёлтой пустыней, а облако чуть-чуть только увлажнило шерсть на овцах и уходит, движется к нашему ущелью. Чабан сплёвывает в ярости и ругается вслед облаку. Как он ругается? Не знаю, по-турецки. По-турецки я не знаю. Вот облако прошло пустыню — наше облако приближается к нашему лесу, а чабан на горе остался без воды. Турки вырезала армян, но чабан в который раз остался без воды. Его овцы лижут друг на дружке влажную шерсть. Овцы едят шерсть друг на дружке, и чабан стервенеет, сходит с ума, чабан по-турецки кричит что-то своим овцам, отара рассыпается, потом останавливается, блеет жалобно, и так, блея, овцы снова скучиваются. Бурка чабана сырая, чабан кричит, надрывается, но овцы не разбегаются, обступают чабана, лижут ему папаху, руки, глаза. А ты возьми да и переберись в город, чем такое терпеть, подумал мальчик.
Мальчик спрятал руки в рукава, и было приятно, что чабан не он сам, и было неприятно, что нечто подобное действительно происходит в эту самую минуту где-то. Мальчик простонал и услышал свой стон. И стон своего отца, и стон всего своего рода. И смех всей школы над этим стоном. И неулыбчивый, безмолвный взгляд взрослых, обращённый на его отца, взгляд, полный едкой насмешки. В этом взгляде ничего больше нет. Нет того, например, что они не прочь пожрать мяса лани, ничего такого нет в этом взгляде, в этом взгляде можно углядеть одну только едкую насмешку по поводу того, что у косого Егиша растёт двенадцать косых детей и что двенадцать этих косых отпрысков сидят сейчас под двенадцатью деревьями и размышляют о турецком чабане в пустыне, размышляют и время от времени исторгают тяжкий стон.
Потому что на посторонний взгляд это действительно так. Мальчик сделал вид, что это не он съёжился и продел руки в рукава, мальчик встал, распрямился и увидел сквозь деревья село. Мальчик взял ведро, и ведро было тяжёлое, и он встал перед всем селом со своей тяжёлой ношей в руках.
— Урур-урур-урур, эй! Коршун! — Бабка их была занята делом — поминутно давала знать курам о присутствии коршуна. С утра до вечера бабка напоминала им о коршуне и думала, что делом занята.