Выбрать главу

Весной 1949-го колхозу дали три грузовика и два трактора. Один трактор приставили к молотилке, другой, проделав за неделю всю осеннюю пахоту, стал таскать из лесу валежник. Волы и лошади лопались с жиру. Волов отправили на бойню, потом на бойню отправились постаревшие кобылы, потом прихрамывающие, низкорослые и слишком высокие лошади, потом слишком спокойные и слишком нервные. Но оставался ещё огромный табун, который зимой должен был сожрать чёрт знает сколько овса. Цена лошади уподобилась цене овцы. Лошадей стали срочно распродавать.

Оранжевую кобылу приобрёл зубной техник. В этот голодный, бедный хлебом год он не растерялся — подался в наши горы. Он ставил золотые коронки пастухам и дояркам, те улыбались кривой раззолоченной улыбкой, и он нажил за месяц кучу денег. За кобылу он заплатил тысячу двести тогдашними.

— Плюс, — сказал он Месропу, — если имеется испорченный зуб, ставлю бесплатную коронку.

Месроп сказал, что спасибо, не стоит, мол, беспокоиться, потом пошёл и разругался с Левоном:

— Националистов ходил выискивал? Наркомом уже себя видел?

Кобыла поймать себя не дала. Она испытала когда-то седло и знала цену свободе. Мы отправились за ней, человек двадцать, и она поняла, что это за ней, что столько народу не стали бы терять время из-за какой-нибудь обыкновенной паршивой лошади. И то, что её непрерывно старались загнать в табун, — в этом она тоже видела недобрый знак, и её бросало от этого в дрожь. Она не позволяла загонять себя в глубь табуна. Мы её старались прижать к стене толстых крупов, и она делалась дрожащим комком нервов. Она кружила вокруг табуна и ещё не знала, кого затопчет, когда станет убегать. Поджав бока, напружив шею, она с тяжёлым ржаньем кружила, касаясь плотной стены крупов. Её медный хвост лился вниз, и грива била по шее мелко и дробно. И её чуткие, настороженные уши улавливали все наши намерения. Передние ноги убегали из-под неё вбок, вбок, и вечный зелёный покров земли под её ногами сколупывался. Она установила для себя круг на некотором расстоянии от табуна и двигалась по этому кругу, и круг этот темнел и темнел. Так продолжалось десять минут, потом двадцать, потом полчаса, потом мы приблизились — она подобралась, мы подошли ближе — она вся сжалась, напряглась, оторвалась от стада — и понеслась. И то, что она убежала, укрепляло в нас желание поймать её, не отпустить. И мы мысленно представляли себя ловцами, а её — вероломной беглянкой.

Табун повернул за ней, и как-то так случилось, что она оказалась стиснутой среди тяжёлых крупов. Табун был её врагом теперь, неживое кольцо крупов давило на неё и могло погубить. Кусаясь, она выскочила из кольца и побежала рысью. Табун тёк за ней, а она убегала от табуна, и ноги под ней множились. Ног под ней становилось всё больше и больше, до тех пор, пока их вовсе не стало — осталось одно только движение, и движение это совершалось каким-то иным путём, ног не было — по поверхности земли скользило жёлтое пламя. Только жаль, что от земли не отрывалось — спускалось вместе с оврагами, поднималось вместе с холмами и вместе с дорогой заворачивало. Так вместе с дорогой, теряющейся вдали, она исчезла, скрылась с глаз, наша оранжевая кобыла. Месроп бился об заклад, что она не даст себя поймать. «Голову на отсечение», — говорил он.

— Погоди, погоди, голову свою оставь в покое, — сказал зубной техник и вытащил из внутреннего кармана бумажник, он отсчитал сколько-то и протянул Месропу. — Держи, — он делал вид, что не может одной рукой управиться с бумажником, а в другой руке у него деньги и это ему мешает. — Подержи-ка, что я тебе скажу… Договоримся, как мужчина с мужчиной, эти деньги твои, поймай мне кобылу.

— Ладно, — сказал Месроп. — Денег не надо, — он мял в руках деньги и, стесняясь и сожалея, протягивал их обратно.

Через два дня меня отправили в село, надо было в школу идти. Зубной техник остался ещё — собирать долги (он в город уехал в середине сентября). Потом спустились с гор и остальные. Месроп с табуном задержался в горах ещё дней на двадцать. Кобыла маячила где-то неподалёку, и сердце у Месропа билось от этого сильнее. Горы зеленели последней зеленью под холодно-тёплым осенним солнцем. В горах ни из одной палатки не поднимался больше дым. Солнце катилось по небосводу среди абсолютной тишины, и Месроп тосковал по голосам лета.

— Поди ко мне… — звал он стоящую поодаль кобылу. — Не бойся, все ушли, только я да ты остались…

Месропу очень хотелось, чтобы чёрная точка вдали обернулась всадником и направилась к нему.

— Ты всадник, — говорил Месроп точке, — укрепляешь поклажу на своей лошади, вижу, надо тебе помочь — помочь?..

Но шли минуты, и точка так и оставалась чернеющей вдали точкой. Наступал вечер, он сидел в сумерках, раскачиваясь из стороны в сторону.

— Ты просто камень, — говорил Месроп точке. — Я вот возьму и тоже спущусь в село, а ты тут останешься. Несчастный камень. Ахчи, что я тебе скажу, — обращался Месроп к кобыле, которая стояла на гребне холма, недвижно задрав голову кверху, и очень в эту минуту напоминала лошадь из школьного учебника. — Зубной техник уехал, слышишь? Нет его, нету, — и Месроп хлопал ладонью о ладонь, сверху вниз, мол, видишь — пусто, никого нет. — Лето прошло, — тут же сникал Месроп, — ты лошадь, ты не поймёшь… — Во всей горной стране Месроп был один с лошадями, и Месроп поправлялся: — Не очень хорошо поймёшь. Среди животных ты больше всех понимаешь, это верно, но всё же человек другое…

Кобыла табуна совсем не бросала, кружила около. В начале октября она спустилась вместе с табуном в село и так, держась на отдалении, паслась вместе с ним. В декабре пошёл снег, табун загнали в конюшню, дали сена, овса дали. А она кружила вокруг села и никого к себе не подпускала, обгладывала кусты. Семнадцатого декабря волки сожрали Левонову корову у реки, в ночь на девятнадцатое забрались в хлев к Артёму. По ним выстрелили, и двадцатого они в селе не показывались. Но всю ночь крутились неподалёку и выли не переставая. Месроп среди ночи встал, выглянул в окно — смотрит, кобыла стоит, прижалась к стене и дрожит. Подошёл — убежала.