И это пришлось всем по сердцу. Ни у кого в селе не было таких начищенных сапог и одежды из крепкого военного сукна. И у всех были за плечами грабли, и косы, и вилы, и все ждали, когда на складе будут выдавать хлеб, и надеялись, что мясо тоже будет, и мёд, и масло, и все думали, что вот сейчас председатель отвернётся от этого размазни — тбилисца и выпишет для них, косарей, всего вдоволь, потому что они работники: не станут косить день — город помрёт голодной смертью, — вот такие они важные персоны, такие нужные, а этот дармоед стоит тут и выделывается, будто он, по крайней мере, генерал.
— Мы тоже знавали армию, — сверху, с высоты бельэтажа усмехнулся Абгар и, взяв в конторе зазвеневший телефон, похвастался в открытое окно: — И русских женщин тоже в достаточном количестве видели. Да!.. Алё!.. Подумаешь, Колумб Америку открыл, пришёл Абгара удивлять… Да!
Все мужчины посмеялись, потому что все они в своё время служили в армии и все по возвращении похвалялись, да и до сих пор ещё с воодушевлением вспоминали разные бывшие с ними и известные понаслышке любовные истории. И все деревенские женщины, морщась в улыбке, плевались, потому что были уверены, что в армии с мужчинами непременно приключаются всякие беспутные и приятные вещи.
В это время мой Младший дядя закурил папиросу и сказал низким голосом:
— Пошёл к черту!..
— Что-что?..
— Иди к чёрту.
Так уж в колхозе повелось — председателю все грубят, но теперь Абгар сделал вид, будто это в первый раз с ним такое произошло. Он постоял возле телефона и вяло пробормотал:
— Дело твоё, живи как знаешь.
Наверху, на террасе, прислонившись к косяку, стояла Лусик и глядела вдаль. Она думала, что они поженятся, она и мой Младший дядя, потому что он был единственным вернувшимся из армии парнем, а она была единственной на выданье девушкой, и ей хотелось влюбиться в моего Младшего дядю, потому что во всех книгах писалось, что до женитьбы юноша и девушка влюбляются друг в друга. Но влюбиться ей не удавалось — у неё были пустые, как вода, голубые глаза, которые ей хотелось бы заполнить огнём и слёзами. Где там! Эта девушка поздно повзрослела, у неё были налитые плечи и всё как полагается, но, глупая, вдруг вспрыгивала ослу на спину и закатывалась каким-то дурацким смехом. На школьных вечерах она бегом опережала школьниц и, потряхивая головой, цепенела на сцене:
— Ованес Туманян. «Маро». Отрывок…
Все ей хлопали и в один голос говорили, что она отлично декламирует, нигде не запинается, что она славная работящая девушка, но никто не подумывал сделать её женой, или женой брата, или взять невесткой в дом.
Сейчас эта Лусик стояла, прислонив голову к косяку, смотрела на Младшего моего дядю, почти что влюблялась в него, но вдруг неожиданно и звонко, словно кто её подтолкнул, она произнесла:
От поднявшегося смеха можно было оглохнуть. Потом все замолчали и стали ждать, что же будет дальше. И когда все замолчали, послышался низкий гудящий голос моего Младшего дяди:
— Дура… — Он ещё что-то сказал, но никто не разобрал что.
— По-немецки выругался, — сказал занимавший Берлин Амо и весело оглядел стоявших.
А эта Лусик вовсе никакого внимания не обратила на немецкий язык моего Младшего дяди и, протянув вперёд руки, снова продекламировала:
— «Ничто человеческое нам не чуждо».
Мой Младший дядя, широкоплечий, руки в карманах, спускался по нижней улице к школе. А в школе шёл урок географии. Римма маялась у доски и всё порывалась отказаться и сесть на место, но я подсказывал ей следующее предложение, и она, гримасничая, повторяла его. А учитель — молодой парень из нашего рода — читал газету и всё время улыбался сквозь сжатые губы, каждую минуту сдерживая готовый прорваться смех. Можно было подумать, что в газете столбец за столбцом напечатана с ума сойти какая смешная история, на самом же деле всё веселье нашего молодого учителя упиралось в то, что два дня назад он сказал мне:
— Давай скажу твоему отцу, пусть женит тебя, а то кто тебя знает, может, сам стесняешься признаться.
Все хотели каким-нибудь образом обнаружить передо мной свою осведомлённость. Парни призывного возраста спросили меня серьёзно:
— В куклы играете или что-то есть?
Я хотел уйти, отвернулся, но они догнали меня.
— Сукин сын, отвечай, когда спрашивают.
Потом они что-то такое сказали о том, что в селе, дескать, девушек не осталось. Среди них был один Сено такой, гимнаст и змея, сущая змея с вытаращенными змеиными глазами, он схватил меня через платок за нос — я всегда боялся его, но всё же ударил. Они меня бить не стали. Они стали меня толкать, перебрасываясь мною, как мячиком. Один схватил меня за руки, чтобы я не упал, но потом он почему-то не отпустил рук… а другие сняли с меня ремень, спустили брюки и плюнули. И остро расхохотались: «Хи-и-и-хи-хи…» Потом я лежал на земле и ревел захлёбываясь, а они говорили:
— Стыдно, влюблённый человек — и плачет, вставай, надевай штаны, неудобно.
…Ох этот чёртов запах мела, запах старой потрёпанной карты, эта улыбка учителя за газетой и эти обиженные губы Риммы. И этот ребёнок за партой, со сжатыми кулаками подсказывающий: «…через Уральский хребет… по реке Урал… вниз… по Каспийскому морю… верно, верно… Кума — Манычи… правее…»
Мой Младший дядя, руки в карманах, широкоплечий, стоял возле турника. Римма отвечала урок, хотела отказаться и сесть, я подсказывал ей следующую фразу, а учитель делал вид, что читает газету.
И вдруг видим — мой Младший дядя встал на турнике вниз головой, выжал стойку и стоит так, не шелохнётся.