Выбрать главу

А тот продолжал стоять с зажмуренными глазами и раскачивался из стороны в сторону. Старший приближался к нему, чтобы ударить, но рука у него не поднималась. И он снова кричал:

— Щенок! — И, подождав, пока смысл этого слова дойдёт до брата, прибавлял: — Ребёнок… — Он подыскивал в уме подходящие слова и не находил их, и поэтому говорил с большими паузами: — Тряпка…

Он говорил так до тех пор, пока толстые губы моего Младшего дяди не начинали кривиться и пока из него не вырывался поток бранных слов вперемежку со слёзами.

— Тьфу ты, ещё и плачет… — Мой Старший дядя заходил в дом и вдруг ловил себя на том, что ругается с женой, а ругаться с женщиной — совсем уж не дело для мужчины, и, спасаясь от женского крика и хриплого плача трёхмесячного ребёнка, он снова выходил из дому и видел младшего брата. И в эту минуту мой Старший дядя очень любил Младшего, потому что тот не был женщиной в не имел прыткого женского языка. И, стоя на пороге, он мирно говорил в сторону моего Младшего дяди: — Вардановская Лусик прошлым летом наработала восемьсот тридцать трудодней. Я мужчина — и то всего пятьсот семьдесят пять наработал. И декламировать умеет, Ованеса Туманяна читает, чего только не знает: поэму «Маро», «Зимней ночью»… — Он перечислял, что ещё умеет декламировать вардановская дочь Лусик, и загибал пальцы, и, когда добирался до мизинца, улыбался иронически: Каринэ.

Для меня он был грубым, неотёсанным человеком. Я часто думал о том, какой он был в ссылке. Однажды он шёл ночью по голому полю, была вьюга, а он был в одной рубашке, и встретился ему в открытом поле свинарник, в он согнал свиней со своих мест и сам лёг на их тёплые подстилки. И когда он отнимал папиросу у моего Младшего дяди, я подумал, что самое место его — тот свинарник.

— Это что за мир такой, — жаловался я, тычась моему Младшему дяде в плечо.

…Мой Младший дядя вместе с кузнецом пошёл отбил лезвие топора, следя, чтобы сталь не попортилась; из кузницы отправился прямо в горы. И не существовало для него песенки ветра, свежей зелени и прозрачного горного воздуха. И, как хищная гиена, он раскопал коня и ободрал шкуру. И, взяв под мышку свёрнутую шкуру, он пошёл в село напряжённым, чётким шагом. Он шёл и повторял одно из выученных в армии русских слов, он повторял: «Хватит? Хватит? Хватит?»

А за его спиной около самого горизонта вспыхивал, переливался огненными искрами табун.

Месроп

Конюх хорошо знал армянскую историю. И был единственным человеком, кто сознавал своё армянство. Другие знали только, что они пастухи, доярки, телятницы, стригальщики, что с наступлением холодов они спустятся с гор в тёплые долины и с приходом жары поднимутся снова в горы. Но конюху этого было мало, открывающиеся с гор горизонты казались ему узкими, и бн рассказывал историю Армении, которую хорошо знал. Надо полагать, он и привирал немного, потому что каждый раз он рассказывал по-другому и начало армянской истории то запускалось за десять тысяч лет, то возводилось чуть ли не ко вчерашнему дню — к 1890-му, скажем, году или 1907-му. Он говорил: «Наш патриарх Зармайр воевал в Трое против греков. Нашего патриарха Зармайра убил сам Ахилл. Илиада». И вдруг, разозлившись, орал: «Враки! Армян придумал историк Лео! Не было до Лео никаких армян! «Пёс и кот»! Автор Ованес Туманян. Кот — скорняк. Враки! Не был кот скорняком! Собаке не нужна была шапка! Ованес Туманян сел за стол и все придумал, а за другим столом сидел Лео и армянскую историю сочинял. Патриарх Зармайр… Ишь чего захотел… как бы не так!..»

Односельчане не возражали ему — пастухи, стригальщики, доярки, — их делом было стричь овец и доить коров, а все эти штучки — Лео, Ованес Туманян, Зармайр, наша эра, до нашей эры, 1907 год, — всё это было вроде как бы обстановкой в доме конюха — расставлял как хотел. Сам же конюх хотел всем этим сказать, что не конюхом ему на роду было написано стать — кем-нибудь другим.

— Полководец Тигран, — воздевал он руки, — царь из царей, хочу сказать, — над царями царь, — он разочарованно ронял руки и продолжал тонким голосом, — набирал войско. Набирал, набирал — тыщу набрал. Сто тыщ набрал. Полмиллиона. Миллион набрал — всех по ветру пустил. Лучший из лучших, царь из царей… Как же, как же… Хан, раджа, магараджа, шах, гарем, в гареме тысячи голых баб и один престарелый дряхлый царь, наш правитель Тигран. Над царями царь…

…Волк Ваан. Пришли — побил, пришли — побил, пришли — побил, всех перебил. Он бил — другие считали, этот бил, те считали. Посчитали, посчитали — миллион насчитали, до миллиона досчитались — вот тебе и весь Иран. Во как! Теперь Ирана нету. Разбил, стёр его в порошок ещё тогда наш Волк Ваан…

И вдруг он начинал утверждать обратное, он приводил те же факты, но звучало уже все иначе:

— Пришли — обманул, пришли — надул, опять пришли — опять обманул, вокруг пальца обвёл, больше не приходили — вышел мир. Потом турки пришли. Как смерть, опустились на нашу грудь. Кто испытал такое и остался жить — должен гордиться. Есть чем гордиться. Удивительная мы нация, а? Четыре тысячи, нет, пять, куда пять, десять, десять тыщ лет живём на свете, и не надоело нам ещё, а?

Никто не приходил от его слов в восторг, и никто ему не возражал — просто продолжали заниматься своим делом, доили коров, стригли овец, попадали под дождь, обсыхали на солнце, разговаривали с соседями-азербайджанцами по-азербайджански, смеялись над теми, кто плохо говорил, получали трудодни, премии получали — жили. И выглядело всё это примерно так: горы, зелень, стада, табун, облака и пятидесятилетний человек по имени Месроп Казарян, сам с собою разговаривая, кружит между стадами, табуном и облаками, среди гор, с которых виднеется только кусочек этой бескрайней земли — только часть Лори.

По-азербайджански он не говорил. Я, мол, по-турецки не знаю. И тогда их пастухи заговаривали с ним по-армянски. Но не это было его целью. Он называл их турками, чтобы они обиделись, а они не обижались, потому что не были турками. И азербайджанцами они не были. Просто так же, как наши пастухи, доярки, стригальщики, они пасли овец, стригли их, когда приходило время, попадали под дождь, обсыхали и так далее. Но в одном он, так сказать, одерживал победу. Азербайджанские пастухи с далёких своих низин приходили на кочевье в наши горы, а совсем вблизи от кочевья была наша деревня, и от этого нам всегда казалось, что горы — наши собственные. Почти круглый год они были нашими — осень, зиму и весну, а летом те, с низин, поднимались к нам со своим барахлом, и получалось — они пришли в твой дом, твой дом делался поневоле их домом. И ты думал: водопой возле родника давным-давно провёл артёмовский Артин, а теперь там пыльной кучей столпилось азербайджанское стадо, и сто лет назад на склонах казаровский Авет зарыл плоские камни, чтобы овцы с них слизывали соль, а обступили их и наших оттеснили ихние овцы. В лесу, в овражке, на деревьях надписи вырезаны: это наши пастухи свои имена вывели и погоду даже обозначили: «Писалось в пасмурную волчью погоду». Стоит такое дерево себе, стоит, и вдруг, глядишь, схватил его ихний чабан, привязал к волу и тащит к себе волоком.