Лошадь ждала, привязанная к кустам. Мальчик не выдержал всё-таки, заплакал.
— Маленький мальчик, не плачь, а то я рассержусь, — сказал тот, что был в сапогах, и сердце у ребёнка обмерло от страха.
Чабан закрепил верёвки на лошади, вывел её на дорогу и ребёнка подтолкнул:
— Иди. Нет, постой, — он привязал удила к седлу, чтобы лошадь не запуталась. — Иди.
Село узнало от ребёнка весть и приняло вместе с вестью пережитый им страх и жалость к отцу. Село отняло отца у ребёнка. Ребёнок остался только очевидцем случившегося. И его заставляли рассказывать сначала взрослые, снова и снова, потом, когда все взрослые уже все знали, он рассказывал об этом сверстникам. Так, рассказывая, и вырос. Те трое сделали очень плохое дело. Они сделали ребёнка центром внимания, и у него не хватило, да, просто не хватило времени заглянуть в себя. Иногда в тумане перед ним вставал отец — с опавшими плечами, шея длинная, вытянувшаяся, худая, но он не находил в себе жалости к этому образу. Он только без конца, безостановочно рассказывал: «Потом… тулуп скинул… швырнул… сам побежал… сам побежал… потом…»
В 1932-м ему было двадцать три года. Он казался смышлёным парнем. Несколько лет назад, корда набирали студентов для университета, взяли и его. Но он не способен был учиться, потюму что не способен был слушать, ему казалось, он многое и сам знает, уже армянскую историю превосходно знает: турки — бандиты, армяне — трудовой народ. На второй год его исключили. А он себя героем возомнил.
И для села он был совершенно непригодный человек. Он затевал драки, не работал, ничего не делал, иногда принимался читать, да и то для того только, чтобы тут же пойти и рассказать о прочитанном.
В 1932-м, когда ему было двадцать три года, наш колхоз вошёл в соглашение с азербайджанскими колхозами, которые обитали в тёплых низинах, — те должны были подниматься к нам на летние наши выгоны, а взамен мы могли спускать к ним на зиму наш скот. Летом 1932-го, после того, как вновь было установлено общение между нашими сёлами, азербайджанцы впервые погнали свои стада на наши летние пастбища. Тогдашний председатель сельсовета мацоевский Левон велел вбить по обе стороны дороги столбы и натянуть на них красные транспаранты: «АЗИС ДОСТЛАР, ХОШ ГЯЛМИШСИ-НИЗ!», что означало: «Добро пожаловать, дорогие друзья!» А возле транспарантов он поставил ребятишек. Он очень старался встретить гостей с музыкой и для этого привёл из соседних сел школьников, играющих на духовых инструментах, и своего тестя, хромого доолчи1 нашего села, тоже приставил к ним, чтобы такт отбивал, и ничего, тот приладился, словом, приличный получился оркестр, вот только овцы шарахались. При первых же звуках трубы стадо сгрудилось, повертелось на месте, повертелось да как припустит… Сам Левон очутился на стаде, ну, не верхом, конечно, а в несколько более неудобном положении. Овцы протащили Левона метров пятьдесят на себе, потом скученное стадо успокоилось и стало раздаваться вширь, и Левон свалился на землю.
Левон подумал, что так получилось по вине кого-нибудь из трубачей, кто-то, наверное, неправильно протрубил, но он не мог определить, кто именно, и потому велел замолчать сыну одного никчёмного человека, до того уж никчёмного, что сын его наверняка не мог быть хорошим трубачом. Потом Левон велел замолчать и остальным трубачам и доолчи, и тогда овцы спокойно прошли под транспарантами. Овцы трусили по дороге, а Левон через каждые две минуты выкрикивал лозунги:
— Да здравствует армяно-азербайджанская дружба во всём мире, ура! Да здравствует наша могучая Рабоче-Крестьянская Красная Армия, ура!
— Ура-а-а-а! Ур-р-ра-а-а!.. — во все лёгкие кричали пионеры.
Левон был крупным организатором, да. Особенно в первые годы здорово заправлял. И ведь всего лишь ровесником Месропа был.
— Месроп, — сказал Левон, — садись на лошадь, проводи наших дорогих друзей к пастбищам.
Месроп не ответил.
— Я скажу, тебе за это три трудодня выпишут, — сказал мацоевский Левон.
Месроп молчал.
— Я бы сам поехал, но мне надо на открытие конюшни, вместо себя тебя посылаю, Месроп…
Но Месропа рядом не было, и поблизости тоже его нигде не было. Да, так, значит, в эти бурные кипучие дни Левон привык, чтобы тот, кто ему нужен, был всегда под боком в чтобы его распоряжения, важные и незаменимые, кто-нибудь да подхватывал на лету.
— Месроп, почему самовольничаешь? — сказал Левой. — Месроп… — рассердился Левон. — Тьфу, чтоб тебя! — выругался Левон, сообразив, что никто его не слушал. Он погнал коня к Месропову дому. — Где Месроп?
Мать сказала, что Месропа нет с самого утра.
— Покажи, где ваше ружьё.
Мать ушла в комнату, вернулась и сказала, что ружья на гвоздё нет.
— Тьфу, чтоб тебя! — Левон повернул коня и короткой дорогой, пролетев через камни, проплыв поля, въехал в лес. Минут через пять он был уже у взгорка. Лошадь, рассекая кусты, одолевала подъём, но Левон на полдороге спешился, спутал коню передние ноги и побежал, пригибаясь к земле.
За скалой с ружьём на коленях сидел Месроп и сворачивал папиросу.
— Ах ты! — сказал Левон. — И не стыдно, сидит папироски покуривает.
— В чём дело, Левон? — посмотрел на него снизу вверх Месроп.
Левон стоял, широко расставив ноги, и так он стоял, что штаны-галифе на нём просто рвались, а взгляд Месропа из-под бровей был холоден, и белки глаз у Месропа под чёрными бровями были синими-синими, и пальцы Месропа, крутившие папироску, были совершенно спокойные. И Левон сказал с невольным смехом:
— И до чего же ты серьёзен, Месроп.
Месроп провёл языком по бумаге, но папироска не склеивалась.
— Уходи, Левон, — сказал Месроп.
— А что будет, если не уйду? — Левон улыбался и сам понимал, что улыбается от страха.