— Я и говорю, националист, какие же они ещё бывают, националисты, не с рогами же и хвостом, такие же, как мы, люди. Националист.
Овцы азербайджанских пастухов выходили из леска. Левон подождал, чтобы их заметили, потом отошёл от связанного на шаг и выдал лозунг: «Да здравствует пробуждающийся Восток во всём мире!» А Месроп сдвинул брови, вздёрнул подбородок и пошёл наперерез своим врагам. Он должен был с гордым презрением пройти мимо них, но тут произошла осечка.
Те окружили этих двоих и залопотали, перекрикивая друг друга, потом осмотрели Месропову руку и сказали, что все суставы ладони вывихнуты. Потом повалили его на сухую землю, человека три уселись на него верхом, чтобы он не ворочался и не мешал делу, и одна сильная старуха с хитрыми глазами взяла в руки его ладонь.
— Э, да тут не на один день дела… — сказала старуха и крутанула изо всех сил большой палец на руке Месропа. Потом снова дёрнула, покрутила и дёрнула. И, увидев, что большой палец у него с двойным вывихом, опять покачала головой: — Э, да что вы, маленькие, что ли, о чём думали?..
Старуха под конец не удержалась и выругалась в адрес Левона по-мужски. И, пробуя, попал ли на место мизинец, и поднимаясь, она бросила ему ещё раз:
— Болван!
Слёзы высыхали на лице Месропа, с пустой головой, молча наблюдал он свою боль. Он не испытывал нелюбви к этой старухе и к этим сидевшим на нём людям, которые теперь курили в сторонке.
Две побитые собаки, два поверженных полководца, Месроп и Левон, волоча за собой одну лошадь и одно ружьё, вошли, беседуя, в лес, из лесу вышли — поднялись в село. Они беседовали о том о сём, о лошадях, о подковах, о бороне, о навозе, о Симоновом осле, который вот уже три года ни помирать не помирает, ни работать не работает, только и знает ревёт. Чтоб этого осла…
Когда им было по двадцать семь — двадцать восемь лет, Левон уже лелеял в себе идею дружбы народов, а Месроп бубнил: «Армяне… Наири… Ани…» Месроп запоминал даты и названия и всё это мусолил, мусолил и обращал в историю Армении, а Левон смотрел на всё это косо и говорил себе, что надо быть бдительным. Левон не скрывал этого своего отношения и Месропа об этом предупреждал. И про себя Левон отмечал, что он всесторонне зоркий. Он не расставался со своей бдительностью, а Месроп не расставался со своим Лео. И они были вполне довольны друг дружкой, потому что каждый оправдывал существование другого. Потом, ночью, чтобы не возникла паника в селе, Левон привёл к Месропу работников госбезопасности. Действо было законспирировано по его предложению: те трое должны были спрятаться за дверью, он должен был постучаться. Для того чтобы отвлечь Месропову собаку, Левон собственноручно поджарил в масле кусочки войлока, и теперь бедный пёс одолевал этот войлок — всё жевал его, жевал. Всю ночь и на следующий день, когда Месропа уже увели и можно было уже лаять, пёс жевал промасленный войлок. Словом, провести удалось только собаку. Месроп не спал, ждал их и читал Лео.
— Это я, Месроп. Ты куда это ярмо засунул, никак не найду?
— Ярмо у меня на шее, Левон, — сказал Месроп гулким голосом армянского мужчины. — Тебе шея моя нужна, Левон, а шея моя на мне, входи. — И, открыв окно, выставил вперёд ружьё: — Ребята, среди вас турка нету ли?
Они сказали, что нет, турков среди них нет, все армяне.
— Ну раз армяне, — Месроп втащил ружьё обратно, — входите, дорогие мои. Водку будете пить, ребята, или вино?
Но они искали другое, что им водка или вино. Они искали другое и ничего такого другого не находили, потому что его и не было. Был один только Лео, книжка трудодней, и сидел за столом Месроп, мерно хлопая ресницами.
— Что ищете, ребятушки, всё перед вами, прятать мне от вас нечего, турков среди нас нету, о чём речь…
— А саблю свою куда спрятал, говори, — с усмешечкой спросил тогда Левон, и те трое оживились.
Ну ружьё, подумаешь, ружьё, ружьё было у многих, с ним ходили на зайцев или куропаток. Что до сабли — сабля казалась уже делом серьёзным, потому что при её упоминании у всех пятерых возникали в памяти смутные ассоциации — сабля была оружием казаков против красных, и сабля была оружием нашего Чапаева на страх всем врагам революции. Да, сабля показалась им всем делом серьёзным (тем более что висящая на стене пастушья бурка тоже напоминала о Чапаеве).
— Сабля, говоришь? И правда, где она?
Дом перевернули вверх тормашками. И Месроп тоже искал с ними вместе. Они выстукивали стены и балки, проверяя, нет ли в них запрятанного оружия. Балки не были полые, и сабли не было, хоть ты тресни. Пот катился с них градом — сабли не было. И они уже не знали, что делать, и стояли посреди комнаты растерянные. И тогда Левон отвёл Месропа в сторону. Он шептал ему что-то на ухо. Он не думал больше о таких вещах, как конспирация, паника, всемирная революция, он весь как-то сник и был просто обыкновенным крестьянином. И ему было стыдно, он стеснялся, как стесняются хозяева, когда в доме дорогой гость, а угостить его нечем. Мёсроп слушал его и часто-часто повторял: «Да, да, хорошо, да, да, да… ага…» И те трое слышали, как он говорит Левону: «Да, да, хорошо, да». А Левон Месропу говорил: «Стыдно, люди из области приехали. Что же им теперь с пустыми руками возвращаться, неудобно, и лейтенанта вон побеспокоили, тот, молоденький — лейтенант». — «Да, да, да», — говорил Месроп.
…Сабля валялась в погребе среди капустных кочанов. Невинно так лежала на земле, будто не она была саблей. Ржавая уже была. Ею когда-то срезали кочаны, да так и бросили после дела, забыли. Месроп напустился на жену:
— Да какое это твоё дело — брать в руки саблю, бестолковая, ты и уважения никакого к оружию не знаешь.
Он тут же почистил, надраил саблю, нашёл ножны и из ржавой капусторезки превратил в настоящее оружие, чтобы было хоть одно весомое доказательство его вины. Месроп сделал так, что Левон ещё долгое время после этого мог рассказывать: