Они ошибаются: Марк Антоний никого не боится.
IX
Письмо: Гай Цильний Меценат — Титу Ливию (13 год до Р. Х.)
Несколько лет назад мой друг Гораций объяснял мне, как он пишет стихи. Мы говорили вполне серьезно, сидя за бокалом вина, и мне кажется, его объяснение тогда было более точным, чем в недавно опубликованных «Письмах к Пизону» [35] — поэме об искусстве поэзии, от которой я, честно признаться, не в восторге.
— Я решаюсь взяться за стихи, — говорил он, — только тогда, когда твердо уверен, что во мне проснулось желание творить, но при этом не спешу браться за перо, а выжидаю, пока это чувство во мне не окрепнет и не обернется решимостью; затем я ставлю перед собой как можно более простую цель, к коей направлено это чувство, хотя зачастую и сам не знаю пути, который оно изберет. После этого я сажусь за сочинение, используя все имеющиеся в моем распоряжении средства, неважно какие: заимствую у других, если надо, изобретаю, если есть в том необходимость. Я пользуюсь языком, который знаю, и не выхожу за его рамки. И вот что удивительно: в конце я прихожу совсем не к тому результату, какой задумал вначале, ибо каждое новое решение открывает новые возможности и каждая новая возможность порождает новые трудности, требующие решений, и т. д. и т. п. В глубине души поэт никогда не знает, куда влечет его муза.
Я вспомнил этот разговор нынче утром, когда опять сел за письмо, чтобы рассказать тебе о тех далеких днях, и мне пришло в голову, что Горациево описание процесса создания стихов носит поразительное сходство с нашими попытками сотворить собственную судьбу в этом мире (хотя если бы Гораций мог услышать меня и вспомнил бы, о чем он тогда говорил, то нахмурился бы сурово и сказал, что все это чепуха, что сначала выбирается тема, затем она должным образом раскрывается посредством противопоставления одной метафоры другой, данного метра — данному обороту речи и т. д. и т. п.).
Наши чувства — или, вернее, чувства Октавия, которые захватили нас, как порой захватывают стихи, — были вызваны потрясением от убийства Юлия Цезаря, события, которое все более и более казалось главной причиной распада мира; и мы поставили своей целью отомстить убийцам во имя чести нашей и всего государства. Все было просто и понятно или, вернее, представлялось таковым. Но боги, правящие миром, как и боги поэзии, поистине мудры, ибо часто отвращают нас от цели, к которой мы в слепоте своей стремимся!
Мой дорогой Ливий, не хочу читать тебе нравоучений, но должен напомнить — ты прибыл в Рим уже после того, как император осуществил предначертанное ему судьбой и стал повелителем мира. Поэтому позволь мне рассказать тебе о тех временах, чтобы теперь, через столько лет, ты мог лучше воссоздать картину хаоса, царившего тогда в Риме.
Цезарь умер — «по воле народа», как говорили его убийцы, однако при этом укрывались на Капитолии от того самого народа, который подвигнул их на это. Двумя днями позже сенат выразил благодарность убийцам и тут же, единым духом, одобрил и принял те самые законы, из–за которых он и был убит. При всем ужасе их деяния заговорщики хотя бы имели достаточно мужества и решимости, чтобы пойти на убийство, но после этого первого шага разбежались, как истеричные женщины. Антоний, будучи другом Цезаря, поднял народ против убийц, однако в ночь перед мартовскими идами, то есть перед самым убийством, устроил для них званый обед и был замечен шептавшимся о чем–то с одним из них (Требонием) за мгновение перед покушением, а спустя два дня опять пригласил их на обед! Он снова подстрекал чернь к поджогам и грабежам в знак протеста против убийства, а позже не возражал против ареста и казни смутьянов за это беззаконие. Он приказал публично огласить волю Цезаря, а потом всеми силами противился ее исполнению.
Самое главное — мы знали, что Антонию доверять нельзя, и видели в нем грозного противника, но не из–за его хитрости и таланта полководца, а из–за его безрассудства и бездумной силы. Ибо, несмотря на сентиментальное чувство уважения, которое питают к нему некоторые из нынешних молодых, он не был особенно умен, не видел перед собой реальной цели, повинуясь лишь сиюминутному капризу своей воли, и не отличался особой храбростью — он не сумел даже лишить себя жизни как подобает, ибо оттягивал решающий момент до последнего, пока не осталось ни малейшей надежды на спасение, и посему совершил самоубийство слишком поздно, чтобы такую смерть можно было считать достойным уходом из жизни.
Как противостоять врагу, который совершенно безрассуден и непредсказуем и тем не менее благодаря какой–то животной силе и стечению обстоятельств приобрел пугающую по своим размерам власть? (Оглядываясь назад, кажется странным, что мы считали нашим основным противником Антония, а не сенат, хотя наши наиболее очевидные враги были именно там. Я думаю, мы инстинктивно чувствовали, что если даже такой путаник, как Антоний, умеет с ними справиться, то и у нас особых хлопот с ними не будет, когда подойдет время.) Я до сих пор этого не знаю, но зато знаю, как поступили мы, так что позволь мне рассказать тебе об этом.
Итак, мы побывали у Антония, который весьма грубо с нами обошелся. Он был самым влиятельным человеком в Риме — у нас же не было ничего, кроме имени. Поэтому мы решили, что первым делом надо завоевать его признание. Предложением дружбы мы этого не добились, оставалось прибегнуть к вражде.
Мы начали с разговоров — как среди врагов Антония, так и среди его друзей. Или, вернее сказать, мы стали задавать вопросы с самым невинным видом, будто пытаясь разобраться, что происходит: когда, по их мнению, Антоний собирается обратиться к завещанию Цезаря? что стало с тираноубийцами Брутом, Кассием и другими? перешел ли Антоний на сторону республиканцев или по–прежнему остается верен Цезаревой партии народа? И все в таком духе. При этом мы старались, чтобы слухи об этих разговорах дошли до ушей Антония.
Поначалу он никак не реагировал. Мы не унимались. Наконец до нас дошли сведения о его раздражении, рассказы о том, какими оскорблениями он осыпал Октавия: слухи о его обвинениях в адрес Октавия передавались из уст в уста. А затем мы сделали ход, который должен был толкнуть его на открытый бой.
Октавий не без моей помощи подготовил речь (у меня, возможно, осталась запись этой речи среди моих бумаг; если мой письмоводитель найдет ее, я тут же вышлю тебе копию), в которой он с огорчением извещал народ, что вопреки завещанию Цезаря Антоний не желает передать ему состояние диктатора и поэтому он, Октавий, приняв имя Цезаря, исполнит волю покойного и выплатит обещанные народу деньги из собственного кармана. Октавий выступил; ничего подстрекательского в его речи не было, лишь печаль, сожаление и простодушное недоумение.
Антоний тут же сломя голову бросился в атаку, на что мы и рассчитывали: он немедленно внес в сенат проект закона, препятствующий формальному усыновлению Октавия; вступил в союз с Долабеллой, в то время делившим с ним консульство и близким к заговорщикам; заручился поддержкой Марка Эмилия Лепида, который сразу же после покушения бежал из Рима к своему легиону в Галлию; и наконец, стал открыто угрожать Октавию смертью.
Ты должен понимать, в каком трудном положении оказались многие из солдат и граждан Рима — во всяком случае, так им тогда казалось: люди при деньгах и власти почти все без исключения были против Юлия Цезаря, а значит, и против Октавия; солдаты и граждане среднего достатка почти все без исключения любили Юлия Цезаря и потому склонялись на сторону Октавия, зная при этом, что Антоний был другом Цезаря. И вот теперь они оказались свидетелями того, что по их представлению было саморазрушительным противоборством между двумя людьми, которые единственные могли выступить на их стороне против богачей и аристократов.
Так случилось, что Агриппа, который лучше любого из нас знал язык, образ мыслей и нужды солдат, встретился с трибунами, центурионами и простыми легионерами, в свое время воевавшими под началом Цезаря и любившими его, и просил их использовать свое положение и известную преданность делу, дабы умерить бессмысленные разногласия, возникшие между Марком Антонием и Октавием (которого он при них называл Цезарем). Заверенные в любви к ним Октавия и убежденные в том, что Антоний не сочтет их усилия за мятеж или измену, они стали действовать.