— В таком случае, — заметил ты, — мы сражаемся не за победу, а за свою жизнь.
И тут словно камень свалился с моей души, и я снова почувствовал себя молодым, ибо вспомнил, как более тридцати лет назад, когда шесть легионеров Суллы [33] застали меня врасплох одного в горах, но я сумел прорваться к их командиру и за взятку упросил его доставить меня живым в Рим, мне на ум пришли те же самые слова. Именно тогда меня впервые посетила мысль, что я могу стать тем, кем я стал.
Вспоминая те стародавние времена, я видел в тебе себя в годы моей юности; ты поделился со мной своей молодостью, а я отдал тебе часть мудрости моих лет, и мы оба почувствовали некое странное опьянение властью над капризами судьбы; и мы пошли в атаку, прячась, как за щитами, за телами наших павших товарищей, которые приняли на себя град неприятельских копий; и мы взобрались на стены и взяли штурмом крепость Кордуба там, в долине Мунды.
И еще я помню: утро, мы преследуем Гнея Помпея в Испании; ощущение полного желудка и натруженных мышц; лагерные огни и разговоры солдат, в которых слышится уверенность в победе. Удивительно, как порой боль, и страдание, и радость сливаются воедино, и даже полуразложившиеся трупы кажутся прекрасными, и страх перед поражением и смертью — не больше страха перед очередным ходом в игре! Сидя здесь, в Риме, я не могу дождаться прихода лета, когда мы наконец сможем выступить против парфян и германцев, чтобы обезопасить последнюю из наших главных границ… Ты лучше поймешь мою ностальгию по прошлым военным походам и нетерпеливое ожидание будущих, если я поведаю тебе о событиях того утра, что пробудило мои воспоминания.
Ровно в семь часов под моей дверью уже ждал Глупец (то бишь Марк Эмилий Лепид, с которым, да будет тебе известно, ты номинально будешь делить власть, подчиняясь лишь мне одному) с жалобой на Марка Антония. Дело было в том, что один из казначеев Антония вздумал собирать подати с домов, которые по древнему закону, долго и нудно цитированному Лепидом, должны были платить их не кому иному, как личному казначею Лепида. Затем, видимо полагая, что изобилующая иносказаниями болтовня есть само изящество, он целый час разглагольствовал о честолюбии Антония — наблюдение, которое я находил столь же неожиданным, сколь и утверждение о целомудренности весталок. Я поблагодарил его, мы обменялись банальностями о природе верности и на этом расстались. Лепид, без сомнения, тут же поспешил к Антонию с сообщением о том, что заметил во мне чрезмерную подозрительность по отношению даже к самым близким друзьям. В восемь часов один за другим пришли три сенатора, обвиняя друг друга во взятке за одну и ту же услугу; я тут же понял, что виновны все трое — они не сумели выполнить то, за что получили мзду, и теперь опасались, что податель взятки предаст это дело огласке, что неизбежно повлечет за собой разбирательство перед коллегией, чего они ни в коем случае не желали, ибо оно вполне могло бы закончиться для них ссылкой, если им не удастся подкупом склонить на свою сторону достаточное количество судей. Я рассудил, что их усилия купить правосудие увенчаются успехом, посему с каждого из них взыскал сумму, втрое большую полученной ими взятки, и решил точно так же поступить и со взяткодателем. Такой исход дела весьма их порадовал, и я не нажил себе врагов. Я знаю, что они продажны, а они думают, что и я такой же… Так прошло то утро.
Сколько можно обманывать себя? Рим погрязал во лжи с тех пор, как я себя помню, а возможно, и задолго до этого. Откуда, из какого источника черпает ложь свои силы, что делает ее сильнее правды? Мы были свидетелями убийств, разбоя и воровства именем республики — и считали это неизбежной ценой свободы; Цицерон не устает клеймить извращенную римскую мораль, обожествляющую богатство, — и при этом купается в роскоши и путешествует с одной своей виллы на другую со свитой из сотни рабов; консул рассуждает о мире и спокойствии и в то же время собирает армию, чтобы избавиться от своего коллеги, влияние которого угрожает его интересам; сенат говорит о свободе — и навязывает мне чрезвычайные полномочия, от которых я не вправе отказаться ради сохранения Рима. Неужели ничто не может противостоять лжи?
Я покорил весь мир, но в нем нет мира; я дал народу свободу, но он бежит от нее как от дурной болезни. Я презираю тех, кому могу верить, и люблю тех, кто предаст меня при первом же удобном случае. Мне неведомо, что ждет нас впереди, но я знаю, что должен вести мой народ навстречу его судьбе.
Таковы, мой дорогой племянник, а в недалеком будущем мой сын, сомнения, раздирающие душу того, кто скоро будет провозглашен монархом. Как жаль, что я вынужден проводить зиму здесь, в Риме, а не с тобой в Аполлонии. Я весьма доволен твоими успехами в учении и рад, что ты быстро нашел общий язык с трибунами моих легионов. Очень скучаю по нашим вечерним беседам, но нахожу утешение в мысли о том, что мы вернемся к ним летом во время восточного похода. Мы пройдем маршем через всю страну, питаясь тем, что родит земля, разя тех, кого нельзя оставить в живых, — только такая жизнь приличествует мужчине, — а там будь что будет.
IV
Квинт Сальвидиен Руф: записи в дневнике, Аполлония (март, 44 год до Р. Х.)
Полдень. Ярко светит солнце. Жарко. Мы стоим на холме вместе с десятью–двенадцатью трибунами, наблюдая за передвижением конницы по полю внизу под нами. Облака пыли поднимаются из–под копыт лошадей каждый раз, когда они ускоряют шаг или резко поворачивают; до нас доносятся приглушенные расстоянием и стуком копыт возгласы, смех и брань. Все мы, за исключением Мецената, только что вернулись с занятий и отдыхаем. Я снял доспехи и растянулся на земле, положив их под голову; Меценат, в девственно чистой тунике и с тщательно прибранными волосами, сидит, прислонившись к стволу небольшого дерева; рядом со мной стоит весь мокрый от пота Агриппа; ноги его возвышаются подле меня как колонны; возле него — Октавий, еще не остывший от возбуждения, с бледным лицом, потемневшие от пота волосы прилипли ко лбу. Только видя его рядом с могучим Агриппой, понимаешь, насколько он хрупок и худощав. Октавий улыбается, указывая на что–то внизу под нами; Агриппа согласно кивает головой. Жизнь прекрасна — всю неделю было сухо и тепло, мы довольны нашими успехами и сноровкой, показанной солдатами.
Я пишу эти строчки второпях, не зная, что мне потом из этого пригодится, поэтому записываю все подряд.
Всадники в поле спешиваются; их лошади сбиваются в кучу; Октавий садится возле меня и в шутку выдергивает доспехи из–под моей головы; мы смеемся, и все вокруг кажется таким прекрасным. Агриппа улыбается нам и потягивается, широко разводя в стороны огромные руки; в воцарившейся тишине слышно, как скрипит кожа его кирасы.
Сзади доносится голос Мецената — высокий и тонкий, немного манерный, почти женский:
— Мальчишки играют в солдат — как невыразимо скучно!
Ему отвечает Агриппа:
— Если бы ты хоть раз сподобился оторвать свой могучий зад от седалища, кое ты умудряешься отыскать в любых обстоятельствах, ты бы заметил, что жизнь полна других удовольствий помимо тех, каким ты так любишь предаваться.
Говорит он низким голосом, медленно и с расстановкой, с серьезностью, которая так многозначительна.
Октавий:
— Пожалуй, мы могли бы уговорить парфян поставить его во главе своей армии — это значительно облегчило бы нашу задачу этим летом.
Меценат тяжело вздыхает, поднимается на ноги и подходит к нам легкой походкой, которая никак не вяжется с его полнотой.
— Пока вы предавались своим вульгарным развлечениям, — говорит он, — я набросал небольшой стих о сравнительных достоинствах активного и созерцательного образа жизни. Мудрость одного мне хорошо известна, глупость же другого я только что имел возможность наблюдать.