Выбрать главу

Сынджеорзан слушал Гаврилэ, неподвижно стоя возле лавки, на которой я сидел. Я всем нутром чувствовал его боль. Мне казалось, что и мой мозг сверлят те же мысли. Я пытался найти какое-то решение, но тут же говорил себе: все это бесполезно. Он по-другому смотрит на случившееся. Это его горе, а не мое, и я не могу переживать так, как переживает он!

Я поднялся со своего места, тут же встал и Додицэ. До сих пор и я, и Додицэ, и Панэ — все мы молчали, и надо было положить конец этому молчанию, потому что оно становилось тягостным и для нас, и для Сынджеорзана. Я решил заговорить, а поскольку вместе со мной поднялся и Додицэ, я посмотрел на него, спрашивая взглядом, что он намерен делать. Но Додицэ кивнул мне головой в сторону Сынджеорзана, будто хотел сказать: «Ему очень тяжело, господин младший лейтенант… Разве можно его оставить так?»

Тогда я сделал несколько шагов к сержанту:

— Послушай меня, Сынджеорзан…

Я еще не знал, что скажу, и не думал ни о чем. Я только хотел прервать это тяжелое молчание. Слова должны прийти сами собой. Но Сынджеорзан не слышал меня. Или слышал, но не мог вырваться из цепей охватившей его муки. Так что я вынужден был повторить:

— Послушай, Сынджеорзан…

— Я слушаю вас, господин младший лейтенант, — пробормотал он с отсутствующим видом, и это сбило меня с толку. Я понял, что буду говорить в пустоту, что он не услышит меня и останется один, на один со своими думами.

И все же я сказал:

— Надо на что-то решиться, Сынджеорзан…

— Может, и нужно, но я не знаю на что… На этот раз я не знаю, как поступить, — ответил он так же отрешенно.

И тут я увидел, что Додицэ усаживается на лавку. Вскоре в кухне зазвучала грустная и мягкая мелодия. Песня обволокла нас всех, и Сынджеорзан резко повернулся к Додицэ, и тут открылась дверь. На пороге с покрасневшими от слез глазами появилась хозяйка. Сынджеорзан сел рядом с певцом, обхватил его за плечи и задумчиво стал слушать мелодию, а я пытался понять, что хочет сказать Додицэ Сынджеорзану своей песней. И песня звучала в отблесках жара из очага, игравших на стене, и Сынджеорзан слушал, склонившись головой к плечу Додицэ.

Через какое-то время сержант почти неслышно сказал Гаврилэ:

— Баде Гаврилэ, сходи и приведи Анэ сюда. Ты знаешь ее берлогу. Скажи, что я прошу ее прийти… Сходи, Гаврилэ, я тебя очень прошу…

— Сходи, Гаврилэ, — поддержал и я.

— Ступай, и я прошу тебя, — промолвила мать Сынджеорзана.

Гаврила взял свою шапку и вышел. Мы остались в помещении.

Когда дверь открылась и на пороге появилась Анэ, с растерянным и будто остекленевшим взглядом, с платком, повязанным по-старушечьи, так, что он закрывал почти все ее лицо, песня Додицэ прервалась на миг, но тут же усилилась снова.

Сынджеорзан поднялся с лавки и шагнул женщине навстречу. Он посмотрел на нее долгим взглядом, развязал ей платок, чтобы увидеть лицо, взял ее за руки и мягким, как песня Додицэ, голосом сказал:

— Анэ, меня ранило в плечо… Здесь. — Он показал головой. — И я позвал тебя, чтобы ты перевязала меня… Можешь?

Несколько мгновений женщина стояла в растерянности. Потом ее взгляд стал совсем другим, глаза наполнились слезами. Я увидел, как ее руки медленно, неуверенно поднялись к плечу мужчины. Они обнялись, и она прижалась лбом к его раненому плечу.

Мы молчали. Только Додицэ продолжал свою песню.

* * *

Я всегда проходил мимо лошадей с безразличным видом, как проходили и другие. Их присутствие в тылу фронта возле орудий, пулеметов, полевых кухонь стало привычным. Фактически мы их встречали редко, когда нас на два-три дня отводили в резерв. Мы слышали, как они жуют, засунув морды в мешки с овсом. Иногда мы слышали топот их копыт. Не могу сказать, что я когда-либо думал о них или старался посмотреть на них, как это делали солдаты моего взвода.

В детстве, правда, я любил лошадей. Осенью, когда скот выгоняли на пастбище, мы приманивали их пучком зеленых листьев, садились на них верхом и гнали по ровному полю среди голубого дыма костров, в которых пеклась вырытая тут же на поле картошка. Я любил их, хотя тогда, в детстве, я видел только слабых, смирных лошадей, тягловую силу небогатых людей. Мы их приманивали, и они давали себя обмануть, глядя на нас своими грустными покорными глазами, позволяли взбираться на себя и трусили, такие же грустные и покорные, пока мы не оставляли их в покое ради печеной картошки. Они продолжали пастись или отдыхали на краю поля, шли на водопой и к вечеру одна за другой тянулись к селу. Останавливались у хозяйских ворот и тихо ржали.