И только потом уже, когда все они, убийцы, запыхавшиеся, забрызганные человеческой кровью, с блуждающими пьяными глазами вернулись к шатру Моисея и тот благодарил их от имени господа, призывая на их головы всяческую благодать, — только с этой минуты к Авирону стало возвращаться сознание, но все еще так медленно, что он в полузабытьи едва разбирал слова пророка.
— Благословение снизойдет на вас, — слышался из дальней дали, словно сдавленный, но знакомый голос.
А левиты стояли, склонив головы, и улыбка счастья, счастья исполненного долга, счастья будущих благ расцветала на их окровавленных лицах. Вчера они резали баранов, сегодня людей, все равно ведь и это для бога, и это во славу его.
А позади стонал израненный сонм. Обессилевшие избитые люди скулили и умели только проклинать. И проклинали. И эти проклятья удушливой тучей поднялись над станом и, сливаясь с рыданиями женщин, возносились туда же — к богу.
VII
О, как заболела душа у Авирона!.. Как тяжело стало ему, как хотелось вырвать из сердца самое это воспоминание, забыть свой кровавый меч и кровавый день!.. Кругом, кругом, повсюду, куда ни глянешь глазом, куда ни поведешь ухом, — везде стон, и плач, и проклятья. Авирон не мог и вообразить, что человеческий язык способен так страшно проклинать, что человеческой голове дано измыслить такие свирепые кары. Из каждой кущи, из каждого шатра несся плач, летели неистовые, тяжкие проклятья.
Вот бедный заплатанный шатер. Крепко завязан вход в него, а внутри женщина бьется над чьим-то трупом, и тяжко клянут Моисея женские уста:
— О, да истребит огонь носившее тебя чрево, да высосет змея вскормившую тебя грудь! Да вселится червь ненасытный в утробу твою и да грызет он тебя день и ночь, пока не сгинешь ты меж шатров и пес прокаженный не испражнится тебе на лицо, чтобы тело твое осталось одно в пустыне и чтобы гиены и шакалы брезговали пожирать его, а ветер, пролетая, миновал бы, боясь оскверниться и невольно занести отравленное тобой дыхание в родник или на смоковницу! Ибо от смрада твоего иссохнет вода и смоковница сгорит, вознося к небу рыданья и жалуясь: о небо, неужто ты не нашло мне лучшей смерти?
И женщина выла, и было слышно, как она била себя в грудь, а потом, ухватясь за волосы, рвала их и ломала руки, вытягиваясь и изгибаясь.
И Авирон не мог этого вынести… «О пророк, пророк, что же ты наделал?» — всхлипывая, повторял он и бежал, бежал прочь из стана, чтобы уйти, чтобы не слышать. А вдогонку ему из тысяч кущ, из тысяч ртов неслись стоны и проклятья, целое море проклятий.
Он бежал, а ему казалось, что все знают, что все видели, как он рубил мечом, что вот сейчас из той вон кущи выбежит женщина и крикнет: «Не пускайте его! Не пускайте его, он хочет убежать… Это он убил моего брата, не пускайте его!»
А Авирон, все ускоряя бег, выскочил за ворота и еще долго не останавливался, бежал по безлюдной пустыне, без цели, без направления; он хотел только одного — зайти так далеко, чтобы не слышать гомона и этих страшных проклятий, доносящихся из стана.
И вот он уже здесь, уже далеко. Здесь совсем спокойно. Молчание пустыни поглотило все, даже вопль иудейский. Небо опустилось между станом и тем местом, где стоял юноша; песок засыпал следы, и казалось, утрачены все связи.
Авирон сел, обхватил руками голову…
Далеко-далеко, окутанная туманом, виднелась святая гора, и еще ярче вырисовывалась на синем небе черная туча, из которой говорил с Моисеем бог. Где-то трещала цикада, что-то живое ползало вокруг, но Авирон ничего не видел и не слышал. Он думал, и думы его, гнетущие и жестокие, раздирали юношеское сердце.
Кто теперь плачет там от его, Авиронова, меча?
Смутно вспоминаются ему те минуты безумия, и все-таки мерещится как будто некий бородатый человек. Верно, он был хром, потому что неуклюже колыхался, дергаясь всем телом. А когда услышал топот молодых ног, нагоняющих его, обернулся. На миг увидал Авирон обессиленное, искаженное страхом лицо, слюну в бороде… и больше ничего уже не помнил, потому что ударил мечом прямо по лицу. И еще он помнил тот миг, то странное ощущение, когда меч, свободно рассекая воздух, вдруг дрогнул в руке на одно неуловимое мгновение, вгрызаясь в твердую кость и разбрызгивая кровь…
О-о-о!..
— Неужели это было? Неужели это могло быть?.. За что, за что я его убил?..
«Он согрешил перед богом..»
— А откуда я знаю, что он согрешил? Может, он и не кланялся тельцу, может быть, пошел просто так, посмотреть…
«А если и согрешил, так что?… Что такое грех?»
— Грех — это если я сделаю не так, как велел Моисей… Боже!.. И только?.. Как-то отец указал мне место, где поставить кущу, а я увидел там нечистоту и поставил в другом; что же, выходит, я согрешил и должен за это умереть?.. Ой, что-то я ничего не понимаю… Да помогите же мне кто-нибудь! Дайте мне понять, что не убийство я совершил, а выполнил свой священный долг. Покажите мне грех во всем его ужасе, во всей отвратности великой, чтобы я убедился и ясно увидел, что за него следовало убить того, бородатого, и всех, кто убит сегодня…
И он стонал и не мог усидеть на месте. Встал и заходил по пескам, не находя себе покоя. Самое понятие греха так измельчало в его глазах, что он не мог найти разницы между простым непослушанием и грехом перед богом, — это казалось ему одинаковым. И он все больше и больше растравлял себя вопросами и мучился, не в силах их разрешить; они неудержимой жгучей вереницей проходили через его мозг, оставляя по себе кровавый след.
— Моисей велел тебе убивать «брата своего, ближнего своего и соседа своего»… Ну, а что, если бы ты и в самом деле встретил своего соседа, старенького доброго Эфуда, который тебя еще ребенком подкидывал на коленях, припевая песенку? Ты и его ударил бы по лицу мечом?
«Не знаю, не знаю…»
— А если бы тебе встретился брат, твой брат Датан? Ты же знаешь, он-то уж наверняка согрешил: он стоял возле тельца вместе с Кореем и кланялся новому богу, впрочем, быть может, так же неискренно, как и старому. Он тоже подстрекал людей против Моисея. Но ведь ты вместе с ним купался в Ниле и ездил на одном осле, разве ты убил бы брата своего?
«Не знаю, не знаю…»
— А если бы отец твой и мать, нежная, печальная мама твоя, бежали бы перед тобой, держась за руки, и оборачивались бы такими же обессмысленными лицами посмотреть, кто их догоняет, звеня мечом, а увидав, что это сын их, их любимец Авирон, стали бы с криком радости — ты поразил бы их во имя божие?
«О, не знаю… не знаю…»
— А если бы Асха, прекрасная юная Асха остановилась бы вдруг, скрестив руки на груди, и возвела на тебя огромные, как полный месяц, глаза — ты и на нее поднял бы руку и ее ударил бы мечом в грудь?.. О Асха, Асха!.. Я не убил тебя, но что, если тебя убил тот, кто бежал со мной рядом?.. Что, если и над тобой теперь кричит мать, как та женщина в шатре? А что, если твое тело лежит в смрадном рву и псы лижут мертвое лицо?..
И все тело Авирона похолодело, словно самое сердце обратилось в осколок льда. Тревога пронзила его мозг и погнала, погнала назад, к стану. И он несся, как разъяренный тигр, в несколько минут повторив путь, на который потратил часы; задыхающийся, потный вбежал в стан и снова натолкнулся на толпы: Моисей снова собрал весь иудейский сонм и снова затевал что-то перед народом. С губ Авирона невольно сорвалось бранное слово…
Протискиваясь сквозь толпу, Авирон случайно заметил человека, жившего в близком соседстве с родителями Асхи. Юноша обрадовался этому человеку, как родному отцу, и спросил, все ли живы в семье Ионатана. Тот ответил, что все, и Авирон сразу успокоился. Но тут его охватила такая усталость, что он сел здесь же на какой-то камень, хотя вокруг все стояли. Ему даже не интересно было спрашивать, что делается там, впереди, на какую новую беду собрал народ Моисей. И только когда все пошли к воде, потащив и его за собою, Авирон спросил: «Куда это мы?»