Но приходила зима, и тогда нам нравилась наша хижина. Зимние ветры и дожди хлестали стонущие эвкалипты, и белой яростью закипала река, бежавшая вровень с берегами.
А долгим жарким летом нас манил воздух просторов. Задыхающимся от зноя полднем или влажной росистой ночью мы неизменно блаженствовали в седле. Мы сгоняли скот к высыхающему болотцу, а на водопой к иссякающим родникам спускались дикие лошади. При нежном свете луны мы отправлялись верхом на прогулки и будили сонный городок цокающим эхом скачущих копыт. К нам присоединялись Гарри из Гепа, Том из Скано и Дик Сорвиголова из Мостин Фолли. И тогда наступали бурные дни, звеневшие, как песни, и полные безрассудной отваги юности, укрощающей коней. В этой атмосфере радости, под этим жгучим солнцем бурлила наша юная кровь, и мы жили полной жизнью.
С приходом зимы, пасмурной и холодной, покинутая нами хижина платила радушием за нашу черную неблагодарность. Когда мы, насквозь промокшие, забрызганные грязью, исцарапанные колючим кустарником и уставшие после дня, проведенного в седле, добирались до ее гостеприимного крова, она встречала нас приветливо, а ее грубые, но честно служившие нам стены так смеялись в отблесках пламени буйно горящих поленьев, что, казалось, готовы были расползтись по швам. Как веселились мы в эти вечера] Как уплетали баранину и пошучивали над бедами, пережитыми за день, как курили, грея ноги у огня, и как болтали — три закадычных друга, распевавшие песни родной Англии, которым аккомпанировал свист австралийского ветра.
Наша хижина отнюдь не была просторной. Когда мы располагались в ней с удобством, то оказывалось, что она довольно тесновата. Когда Макалистер лениво растягивался во всю длину на шезлонге (кипа шерсти, разостланная на зубчатом железном остове какой-то давно забытой конструкции), а я узурпировал кресло американского происхождения с плетеным сиденьем, Туэйтсу оставался только стол. Он усаживался на нем, словно смышленая птичка, и распевал песенки своей родной страны. Мы называли его «соловушка».
Туэйтс был юношей с воинственными наклонностями. У себя на родине он принадлежал к Дигглеширской добровольческой кавалерии (которая получила благодарность совета графства, как вы, вероятно, припоминаете, за отвагу, проявленную при подавлении знаменитого бунта продавцов сидра против обязательного разлива этого напитка по бутылкам), и когда мы проезжали по лесу, он беспрестанно взмахивал хлыстом с медной ручкой, к которому питал крайнюю привязанность, и с воплем «Святой Георг и Дигглешир!» атаковал кусты. Но однажды Падди — его большая лошадь — сбросила его довольно неудачно, и он оставил эту забаву. Макалистер, обладавший чувством юмора, которое так присуще шотландцам, ловко злил Туэйтса своими предполагаемыми антиганноверскими настроениями, доводя его до бурной вспышки верноподданнических излияний и частых упоминаний имени дамы, о которой мы говорили не иначе, как: «Милостивейшая государыня, да хранит ее бог!»
Сам Макалистер был тоже не лишен пристрастий. Мне отчетливо вспоминается один случай, когда нам пришлось отодвинуть в сторону стол и драться за честь бедной шотландской королевы Марии Стюарт. Я осмелился намекнуть, что поведение королевы в истории с Ботвеллом не так уж безупречно, и Макалистер, возмутившись, предложил мне доказать свою правоту в честном бою. Из уважения к этому методу ведения спора, который отправил на тот свет стольких порядочных людей, я соглашаюсь признать, что дело мое не было правым, так как меня изрядно поколотили.
Одной из обязанностей бедняги Туэйтса было «вести бухгалтерские книги», и раз в неделю он мучительно, но добросовестно трудился над этой задачей. Я полагаю, что «вести» наши «книги» было не столь уж мудреным делом, но так или иначе, нам никогда не удавалось справиться с ним. Сейчас я склонен думать, что наша система был просто слишком сложной, поскольку сначала мы заносили все в книгу, которая называлась журналом дневных регистраций (впрочем, lucus a non lucendo[1], потому что мы никогда ничего не записывали в него до наступления ночи), потом все это целиком переносили в гроссбух, и в результате наши счета были сильно запутаны.
В одно прекрасное утро, спустя месяц после моего приезда на овцеводческую станцию, Туэйтс с серьезным и таинственным видом вскочил на лошадь и отправился за сто двадцать миль к своему брату. Через два дня он возвратился, весь в пыли, но спокойный, и, казалось, привез какие-то важные новости. После ужина он внушительно сказал мне: