— Постарайтесь держать это подальше от любопытных глаз, хорошо? — наконец произнес он, положив фотографию лицом вниз на стол и подвинув её ко мне. — Если кто-нибудь спросит, скажете, что это жена вашего брата и ваш племянник.
Я осторожно поднял фото со стола и почувствовал, как сердце медленно сжимается до размера крохотной песчинки. Это была она, моя Аннализа, с короной из золотых волос вокруг её ангельского лица, и она держит нашего ребенка на коленях, его крохотные ручки обхватывают стеклянную бутылочку, из которой она его кормит. Она смотрела на него с такой непередаваемой любовью, что мне стало физически больно при мысли, что я никогда их больше не увижу, никогда не смогу вот так сидеть с ними в парке, никогда не смогу наблюдать, как она кормит нашего сына…
Эрни, наш малыш. Мой сын. Агент Фостер не солгал, когда сказал, что тот был вылитым моим портретом, такой непохожий на свою мать с его большущими карими глазенками и завитками темных волос. Я стиснул челюсть и смахнул слезу, затем еще одну, а потом уже и вовсе зарылся лицом в обе ладони, в своем отчаянии совершенно забыв и об американце, что все еще сидел напротив, и о военной полиции снаружи камеры, и о Боге, который отвернул свое лицо от меня еще много лет назад. Всего одна мысль жгла раскаленным железом: я никогда не увижу своего сына. Никогда не увижу их обоих. Я умру здесь, без единого шанса сказать им, как сильно я их люблю.
Я разглядывал фотографию каждый день, при любой возможности. А когда я был не один, она все еще была со мной, во внутреннем кармане, прямо напротив сердца. Я так уже её изучил, что смог бы нарисовать её точную копию по памяти. Та фотокарточка, что она послала с агентом Фостером, была последней тонкой ниточкой, все еще связывающей меня с жизнью, и связывающей мне руки, когда я готов был уже проклясть все на свете и смастерить петлю из кусков разорванного полотенца, как Лей, бывший глава трудового фронта, уже сделал здесь, в Нюрнберге. Но как мог я оставить их теперь, когда агент Фостер передал мне её послание, просто слова, так как записка скомпрометировала бы нас обоих.
— Она просила сказать, что очень вас любит. Она говорит, что не было ни минуты, когда бы она не думала о вас и не желала быть с вами рядом. А еще она просила вас простить её за все.
— Ты ни в чем не виновата, любимая моя, — прошептал я её изображению на фото, прежде чем поцеловать его и спрятать обратно в карман. — Ты самое лучшее, что случилось со мной в этой жизни. Мне не за что тебя прощать.
— Простите меня, святой отец, ибо я согрешил, — я повторил фразу, которой мать научила меня всего несколько минут назад, прежде чем подтолкнуть меня к исповедальне.
По правде говоря, я не понимал всей идеи «тайной исповеди», по крайней мере в этой церкви. Само здание храма было настолько маленьким, что, при том что едва ли двадцать людей пришли на мессу, и я был единственным ребенком среди них, вряд ли был хотя бы один шанс, что священник не догадался бы, кого он исповедовал. Более того, я не чувствовал, что совершил какой-то грех, однако у моей матери на этот счёт похоже было другое мнение.
— В чем твой грех, сын мой?
Голос священника был спокойным и мягким, как и его лицо было во время проповеди. В отличие от нашего старого священника на ферме в Райде, который брызгал слюной и потрясал кулаками, обещая вечные муки ада всем грешникам, этот был куда более лояльным. Он даже ни разу не упомянул ад в его сегодняшней проповеди. Вместо этого он говорил о сострадании. Он мне даже понравился, этакий добряк лет сорока, который говорил мягко, но так увлеченно и с таким чувством, что вся паства боялась пошевелиться, чтобы не упустить ни одного слова.
Я посмотрел на мозаичный пол под ногами и тяжко вздохнул.
— Я кое-кого избил, отец.
Я уже приготовился к длинной и монотонной речи о том, как это было грешно и как грех ведет прямиком в ад — что наш старый священник любил поучать моему отцу, что вскоре отвратило последнего от католической церкви насовсем, однако отец Вильгельм только ухмыльнулся краем рта через резную решетку исповедальни.
— У тебя была на это веская причина?
— Думаю, да, отец. Эти ребята приставали к одной девочке из соседней школы, ну я и вступился за нее.
— Не такой уж это в таком случае грех, разве нет?
Я увидел через перегородку, как улыбка его стала еще шире и сам не удержался, чтобы не улыбнуться. Да уж, этот священник был совсем не похож на тех, что я встречал раньше.
— Моя мать так не считает.
— Что ж, почему бы нам не сказать ей, что я заставил тебя прочитать «Отче наш» пять раз и простил тебя?