— Какая это ловля! — возмущался он. — Так, время убивать напрасно. Ребячья забава.
Главное удовольствие было все-таки впереди, именно — охота. Меня долго не отпускали; но потом состоялось соглашение в такой форме, что я пойду с Николаем Матвеичем, но только без ружья. Да у меня и не было своего ружья, хотя Николай Матвеич и обещал у кого-то достать.
У меня нет просто слов, чтобы выразить то волнение, которое меня охватило, когда мы в первый раз отправились с Николаем Матвеичем на Шульпиху, до которой от нашего завода считалось верст семь. Он шел со своим ружьем и с заплечником на спине, а я — с кузовком для грибов. Третьим действующим лицом был Лыско, визжавший от радости и выделывавший чудеса акробатического искусства. Утро было превосходное, точно настоящий праздник. Дорога на Шульпиху шла сначала старым заброшенным просеком (на Урале говорят «просек», а не просека), а потом мы свернули влево, где начинались покосы.
— Ужо по островкам пошукаем (поищем), — говорил Николай Матвеич, заряжая ружье. — Птица теперь по ягодникам кормится…
Стояла вторая половина июля, и трава уже поспела для покоса. Ничего красивее нельзя себе представить, как эти чудные горные луга, усеянные лесными островками и по всем направлениям изрезанные бойкими горными речками. От травы утром поднимался такой аромат, что кружилась голова. Как только мы вышли из завода, наш Лыско совсем пропал, так что я думал, что он потерялся.
— Он ищет… — объяснил Николай Матвеич, указывая на колыхавшуюся траву, где Лыско «нюхтил» ему одному известные следы.
Главное достоинство промысловой собаки в том, чтобы она «широко ходила», то есть далеко обегала дорогу, по которой идет охотник. Наш Лыско появлялся то справа, то слева, — высунет из травы свою острую морду, посмотрит, куда мы идем, и опять пропал.
— Ищи, ищи, — поощрял его Николай Матвеич.
Около одного островка послышалось страшное фурканье. Это взлетел выводок поляшей (на Урале косачей называют поляшами, а тетерьку — польнюшкой). Николай Матвеич так и замер, подняв руку кверху.
— Видел? — шепотом спрашивал он меня.
Я ничего не видел. Лыско где-то взвизгнул и несколько раз отрывисто взлаял. Мы осторожно пошли по островку, причем Николай Матвеич часто останавливался, зорко вглядываясь в зеленую чащу смешанного леса. Я не смел дышать, охваченный первым охотничьим волнением. Мы зашли в лес, и Николай Матвеич остановился. Лыско, вспугнувший выводок, подбежал к нам и тревожно смотрел вверх, напрасно отыскивая притаившуюся дичь. Мы простояли совершенно тихо минут десять, как послышалось слабое щекотание.
— Слышишь? — шепнул мне Николай Матвеич. — Это матка подзывает детей.
В ответ щекотанию послышался с разных сторон писк, а на одной березе шелохнулась ветка.
— Вон он… — шепнул мне Николай Матвеич, показывая на вершину березы. — Смотри на сучок справа.
Сколько я ни старался и ни смотрел, но так и не мог увидеть затаившуюся птицу, которая сейчас была ростом чуть не с курицу. Николай Матвеич прицелился из ружья и дал мне «просмотреть» птицу по прицелу. Я, наконец, ее увидел. Она присела к самому суку, вытянув вперед голову совершенно неподвижно. Только опытный охотничий глаз мог рассмотреть ее.
— Ну, теперь видел, малец?
Лыско, следивший за каждым движением хозяина, слабо взвизгнул, когда Николай Матвеич начал прицеливаться. Грянул выстрел, и мне показалось, что птица полетела с дерева комом раньше выстрела. Лыско рванулся было к ней, но был прогнан с позором. Я в первый раз видел застреленную птицу. Она лежала на траве, закрыв глаза, и слабо вздрагивала крыльями. Это была предсмертная агония. Около трава была забрызгана яркими пятнами свежей крови. Когда я ее взял, она показалась мне такой маленькой. Крылья распались, голова бессильно висела, мои руки были в крови. Пока Николай Матвеич заряжал ружье, я внимательно рассматривал ее и удивлялся, какая она вся чистенькая. Каждое перышко было верхом совершенства — не то что на домашней птице. Потом от нее пахло так хорошо, как пахнет только от сейчас убитой дичи. Говоря откровенно, я не испытывал ни малейшего чувства жалости к убитому живому существу. Объясняю это отчасти первым охотничьим пылом, а потом — присущею детям бессознательною жестокостью. Мне хотелось, чтобы Николай Матвеич перестрелял весь выводок, что являлось уже совершенно непонятною жадностью. Но нам удалось «взять» только две штуки, а остальные слетели.
— Ну, для начала и этого довольно, — решил Николай Матвеич, вскидывая ружье на плечо; он так носил ружье только в лесу, а в селенье опускал его книзу, точно прятал.
Следующим номером было утиное гнездо, которое Лыско разыскал на речке Мартьяне; но Николай Матвеич сделал промах и больше не стал стрелять.
— Терпеть не могу эту проклятую птицу, — ворчал он, заряжая винтовку. — Хлопот с ней не оберешься, да еще полезай за ней в воду. Как раз утонешь. Да и вкусу настоящего в дикой утке никакого нет. Травой да тиной пахнет…
Самая лучшая часть охоты началась, когда мы стали подниматься на Шульпиху, покрытую светлым сосновым бором. Собственно, настоящей охоты тут не могло быть, но Николай Матвеич, очевидно, хотел показать мне красивое лесное местечко. Действительно, кругом все было красиво. Ровные сосны поднимались желтыми колоннами, под ногами — настоящий ковер из опавшей хвои, а вверху какой-то торжественный шепот, как в громадном храме, где звуки теряются под высокими сводами. Кое-где попадались трава и лесные цветы, а потом грибы.
— Как птица и рыба, так грибы и ягоды разные бывают, — объяснил Николай Матвеич. — Сухой груздь, рыжик, боровик — это настоящий гриб, — потому как его впрок можно готовить… А другие — ничего не стоят. Малина, черника, брусника — тоже сурьезные ягоды, а вот земляника или костяника уж совсем ни к чему.
На одной опушке Лыско поднял зайца и погнал его с жалобным визгом.
— Ну, брат, шалишь, — посмеялся Николай Матвеич. — Косой-то похитрее тебя будет.
Лыско действительно вернулся через полчаса в самом жалком виде: усталый, с высунутым языком и порывистым дыханием.
— Поклон от косого принес? — шутил Николай Матвеич. — То-то, брат, не за свое ремесло принялся.
Мы сделали привал в середине горы, где у Николая Матвеича были спрятаны с весны надранные лыки.
— Ужо в Мартьян надо стащить да в воду спустить, — объяснил он. — К осени успеют вымокнуть… Будет и свое лыко и свое мочало.
Пока мы отдыхали, Лыско исчез, и скоро послышался его мерный, отрывистый лай, точно кто рубил топором.
— Белку облаивает, — заметил Николай Матвеич, поднимаясь. — Она теперь совсем красная и ничего не стоит…
Мы скоро нашли Лыска. Он стоял перед громадной сосной и отчаянно заливался. Белку я скоро разыскал. Она сидела на сучке в средине сосны и смотрела на нас совершенно спокойно.
— Ишь, ничего не боится, — объяснил Николай Матвеич. — Знает, что никому ее сейчас не нужно… А вот как сделается по снегу серой, тогда забьется в самую вершину, и не разыщешь ее.
Чтобы потешить меня, Николай Матвеич убил ее и очень ловко освежевал, то есть снял шкуру, как перчатку. Мясо пошло в пользу Лыска, накинувшегося на него с жадностью.
Мне приходится здесь сказать несколько слов об охоте, как о жестоком удовольствии, которое особенно порицается в таком восприимчивом возрасте, как детство. Защищать охоту, конечно, нельзя, и это не требует доказательств, хоть и есть защитники, которые уверяют, что только охота развивает в мальчиках настоящее мужество и закаляет характер. Это одна сторона. С другой стороны, в большинстве наших удовольствий, допускаемых и поощряемых самой строгой педагогией, есть известный элемент жестокости. Возьмите ужение рыбы, коллекционирование насекомых, — даже собирание гербария. Не все ли равно, убиваете вы птицу или садите живое насекомое на булавку? В том и в другом случае вы лишаете жизни живое существо…